Общий вопль помню, вопящих – нет, их затмили все те же два телеорла, хищно гвоздившие черную взбитую воду, не снимая пальца с гашетки.
Отдельные возгласы “вон там, вон там!..” раздавались еще довольно долго, покуда наш теплоходик выписывал медленные вавилоны вокруг ужасного места, однако на поверхности не удалось разглядеть ровно ничего.
Молодецкий катер с непроглядно черными водолазами примчался на диво скоро, но тела извлекли из воды уже среди полной тьмы, словно в каком-то адском театре, выжигая их прожектором из непроглядного мрака. Иностранцев, женщин, стариков и детей согнали с палубы,
Шевырев скрылся сам, а мы с Миролюбовым остались. Мое страстное желание тоже скрыться и ничего не видеть почему-то показалось мне постыдным (я даже не позволил себе остаться с Женей, которую продолжала колотить крупная дрожь), Миролюбов же, плямкая губами, пытался даже распоряжаться, но никто, кроме телевизионщиков, не обращал на него ни малейшего внимания – правда, те кидались на все подряд.
Льва Ароновича и Максика подняли на корму двумя лебедками на какой-то деревянной решетке. Отец и сын лежали, словно влюбленные, слившись в нерасторжимом объятии, и черная вода в испепеляющем свете прожектора все лилась и лилась с них на стальную палубу. Никто из
“штатских” не осмелился к ним приблизиться, только сверкающие черные спасатели пытались разомкнуть их руки (телевизионщики въехали прямо им под нос), но и у тех ничего не вышло. Так их вместе и накрыли неизвестно откуда взявшимся брезентом.
Мне даже казалось, что их и похоронят вместе в каком-нибудь двуспальном гробу, однако в бескрайней пустыне Ковалевского кладбища под низким холодным солнцем они лежали раздельно и смотрелись очень респектабельно. Максик, когда он не мычал, не выпячивал подбородок и не растягивал губы, совсем не походил на дауна – просто монголоидный подросток, с чего-то вдруг облысевший.
– Посмотри на Левину швабру – этот остяк рядом с ней наверняка отец
Максика, – бормотала отекшая, постаревшая Женя. – Все на Леву свалила, а себе только крэмаготовила. А теперь даже похоронить не могла среди евреев.
Безутешная супруга то и дело отдавала энергичные распоряжения понурым матерям блаженных, но подолгу разговаривала, не умея скрыть оживления, только с унылым пожилым мужчиной монголоидной внешности, на чью руку она постоянно опиралась. Словно желая скрыть задорный блеск глаз, она завесила их черной вуалькой, которая, однако, не могла скрыть выдвинутый вперед подбородок и растянутые, будто в неискренней улыбке, губы. Максик, возможно, и впрямь лишь карикатурно усиливал черты своих родителей. Я вгляделся в его предполагаемого отца по своей болезненной наклонности во всех монголоидах отыскивать маминых учеников и… И с изумлением, переходящим в ужас, узнал того самого потомка человека-оленя
Мандаше, который в саамской валгалле, задыхаясь, скакал за супругой-оленихой. Подобравшись к человеку-бобру Шевыреву (он тоже прятался за спинами), я осторожно поинтересовался, кто это сопровождает вдову – он похож на одного моего знакомого.
– Это… – х…х…х… – Мандаков. Знаменитый – х…х…х… – бурятский поэт, лауреат – х…х…х… – государственной премии.
– Лева отдал жизнь за свою мерзкую, фальшивую грезу, а я за свою прекрасную, бессмертную не хочу отдать ничего, – повторяла Женя, бледная, опухшая, пристроившись бочком на краешке своего дивана-гиппопотама, как будто ей было противно коснуться нашего первого ложа любви. – Живу в чужой стране, с чужим мужчиной…
– Какой же я тебе чужой, – тоскливо бормотал я, тщетно стараясь встретиться взглядом с Барухом Гольдштейном, но он был по-прежнему отрешен от мирской суеты. В вечности только так и побеждают.
– А если бы я с тобой поехал? – брался я за последнюю соломинку.
– Ты же начнешь тосковать, говорить, что среди чужих сказок ты никто… А я среди твоих сказок никто. Евреям нет места в русских сказках.
– Наоборот. Сколько евреев обрело бессмертие в России – Мандельштам,
Дунаевский, Высоцкий… Мы дадим русским евреям новую грезу, миссию – влиться в русскую аристократию. Как немцы в императорской России.
– Какую чушь ты несешь!.. – Женя страдальчески взялась за сапфировые виски. – Надо просто жить по-еврейски, а не умничать! А мы превратили священные заветы в какой-то фарс!
Лев Аронович отдал жизнь уроду, а я сумасшедшей…
Истошный крик петуха. Женя схватила свой финский телефон и горестно залепетала: душечка, но как же ты так, а врач что?.. а рентген что показал?..
Фррр, завибрировал мой сверлильно-долбежный станок, – “да?..” – осторожно спросил я, как всегда, неуместную Гришку, пристраиваясь на краешке унитаза, и на меня обрушился басовитый деловой глас: “Вы знаете Галину Семеновну Такую-то? Вам звонят из больницы Варвары
Великомученицы, она у нас на отделении. Вы можете приехать?” – подозреваем перелом основания черепа, рентген покажет, отделение травматологии, вход через подвал.
Ванечка ногу подвернул на баскетболе, опередила меня Женя, однако я скорбно, но твердо развел руками: я должен ехать, у Галины Семеновны подозревают перелом основания черепа. Мне казалось, перед лицом смерти можно забыть о земных разборках, но ее бледная вишенка увяла окончательно: “Я же знала, так будет всегда. Когда ты мне нужен, она тебя позовет, и ты меня бросишь и побежишь. Ладно, иди…”
Надо же и совесть иметь, чуть не взвыл я, но вспомнил, что никакой совести у людей нет, есть только боль своя и боль чужая.
Я не мог вспомнить, где я видел эту горящую бесчисленными окнами ночную фабрику, бесконечное кафельное подземелье с пучком черных труб под низким облупленным потолком, бронированную дверь в какой-то гитлеровский бункер с объявлением “Забор мочи во время обеда не производится!”..
Но женщину, распростертую на клеенчатой кушетке, я вспомнил сразу, хотя вместо правой половины лица у нее вздувалась какая-то малиновая грелка. Что это все-таки тоже было лицо, можно было догадаться лишь по сохранившейся левой половине, на которой Гришкин орлиный нос лежал боком, как это изображали изображавшие наивность кубисты.
Сердэнько мое, еле слышно прошелестела она действующей половиной губ, я не хотела… тебя звать… Но ты бы… все равно волновался…
Волновался же, да?..
– Ну конечно! – выдохнул я. – Как это вышло?
– Сопляк, сморчок… вырвать сумочку… Я его как мотанула…
– Да отдала бы ты ему эту проклятую сумочку! Разве она стоит твоей…
– А честь? – она шелестела еле слышно, но для казачки вполне последовательно. – Но тут второй выскочил… Схватили за руки и об стену… Но я все равно… Не отдала!.. Не бойтесь, деньги есть, – прошелестела она уже белым халатам. – Самое ужасное… Я лежала, звала на помощь… Никто не подошел… Неужели мы… такой подлый народ?..
Из огненного конского глаза начали струиться слезы, но из заплывшей малиновой щели не пробилось ни слезинки. Народ ее больше всего волнует – узнаю брата Гришку… Прочность ее химер меня даже немножко успокоила – как будто она что-то говорила и о прочности черепа, где они хранились.
И рентген это подтвердил – доктор еще издали покивал успокоительно.
Но не успел я разжать окаменевшие мышцы, как Гришка уже печально улыбнулась мне с каталки уцелевшей половиной рта (на свернутый нос я старался не смотреть): “Бедный ты, бедный… Я надеялась… Развяжу. А опять… Повисла”. – “Ну что ты мелешь…” – сквозь зубы процедил я почти с ненавистью. Мне и правда требовалось только выпросить у моей владычицы увольнительную до завтрашнего вечера, но все Женины телефоны были выключены либо пребывали вне зоны действия сети.
Я всю ночь вертелся на желваках коммерческого тюфяка, пропитанного кровью и желчью многих поколений, изредка скуки ради навещая наш отдельный сортир, а Гришка, видимо, чем-то вмазанная, спала сном настолько мертвым, что я время от времени даже задерживал дыхание, чтобы расслышать, как она хватает запухшим ртом тяжелый больничный воздух. Однако стоило мне приблизиться к выходной двери, как она сразу приподнимала голову и сквозь стон (у нее от малейшего движения поднималась тошнота) взывала ко мне: не уходи… только не сейчас… пожалуйста… ты же такой добрый…