– Да, конечно, – спохватывалась она, и я прикрывал рукой невольную грустную улыбку: дитя…
Бесшабашность моя показала себя еще и в том, что я начал пренебрегать вечерними звонками к моим тысяча трем повелительницам – а, чего там! Более того, я прекратил визиты в спальню супруги даже в тех случаях, когда Гришка упивалась чихирем и закидывалась колесами до идеального бесчувствия. Но если не прятаться за красивые причины,
– Гришка в последнее время внушала мне страх. Не знаю, чем уж они там занимаются в своей медицинской фирме “Самаритянин” – поставляют вместо искусственных легких естественные желудки, а вместо искусственных сердец мочевые пузыри, – не знаю. Но когда я, не в силах видеть ее трагический черкесский лик, осторожно интересуюсь, что стряслось, моя гордая супруга лишь надрывно возглашает: “Не спрашивай!” – и удаляется в спальню, откуда немедленно раздаются сдавленные рыдания, после кумганчика-другого чихиря на феназепаме переходящие в фольклорно-истошные казачьи заплачки, обожаемые мною когда-то никак не менее, чем сама она обожала медтехнику.
Входить к ней бесполезно: “Уйди, уйди!..” – простирает она ко мне исхудалые руки из черных пройм посконной рубахи – лишь принудительные воспоминания о потерянном сыне заставляют меня защищаться цинизмом, а не отвращением. Ведь у меня уже начинались галлюцинации – в звуках ветра, в собачьем лае, в желудочном бурчании я, холодея, отчетливо различал Гришкины рыдания… Тогда-то я и обрел этот черный юморок видавшего виды прозектора. Это воет собака
Баскервилей, зловеще говорил я себе, услышав среди ночи очередные завывания, и отправлялся на кухню заварить пакетного чайку.
Правда, в Гришкиных телефонных переговорах я все еще невольно пытаюсь разобрать какие-то шифрованные сообщения о выколотых глазах, раздробленных пальцах, закатанных в асфальт телах… Но ключевое слово улавливаю только одно: растаможка, растаможка и еще раз растаможка.
Дома я время от времени застаю ее с какими-то странными людьми – то генерал-лейтенант с пронзительными поросячьими глазками, то молодой священник с короткой бородой, граничащей с модной небритостью, то капитан милиции в короткой юбке стального цвета… Сидят, сдержанно улыбаются, потягивают бордо под ананасы в шампанском и страсбургские паштеты с сырами четырехсот сортов. Потом все это засыхает и оказывается в помойном ведре – Гришка отводит свою широкую казачью душу, помогая Европе избавляться от излишков продовольствия. И когда
Гришка в пароксизме искупления неведомой мне вины отправлялась в паломничество по всем уличным попрошайкам, раздавая рядовым проникновенные сторублевки, а наиболее кротким бабусям и сизым обрубкам в голубых десантных беретах пятисотки, я не пытался напоминать ей о довольно-таки правдоподобных слухах насчет того, что все это не более чем инсценировки мафии, – все мы пытается заставить друг друга играть в наших инсценировках. Я и сам продолжаю играть роль в жестокой инсценировке Командорского – я ведь даже еще не совался к нормальному специалисту!
Но – долой стыд: я рассказывал про свои страхи с трудом скрывающему зевоту напряженными мраморными ноздрями красавцу Штирлицу с такой простотой, словно речь шла о мозолях, – и он тут же начертал небрежное направление на улицу Сикейроса: кровоснабжение первично. И я отправился к экстремисту-монументалисту под покровом ночной темноты. Хотя на ложе Василисы Прекрасной в Новгороде Великом мои любовь и кровь вполне гармонировали друг с другом. И что всего-то и требовалось для счастья – смертельная скука, охватывавшая меня уже у ее домовой церковки Двенадцати апостолов на Пропастех, из скромнейшего неземного совершенства обратившейся в нечто вроде типовой мебели.
Она была настолько неистощима в своем стремлении чинить все новые и новые препятствия: не тот диван, не тот день, не тот час, не тот свет, что в моем распоряжении оказывались неограниченные возможности изобразить свой провал уступкой ее привередливости. А потому провалов и не случалось.
Я издали узнал Женю, печально и совершенно случайно бредущую мне навстречу под фонарями Канавы Грибоедова в своей серенькой шинели
Дзержинского. Я не сказал ей, какого рода обследование меня ждет, но бесшабашность подтолкнула меня согласиться, когда она, преданно поблескивая стеклышками, вызвалась меня проводить. Прижатые друг к другу в метро, мы понимающе переглядывались, а когда мы бодро полупохрустывали-полупочавкивали по еле живому ледку черных пространств среди огненных бетонных цехов, предназначенных для проживания и воспроизводства человеческих организмов, порывы ветра снова прижимали нас друг к другу, так что полы ее шинели обвивались вокруг моих ног, и открывшаяся нам ночная ремонтная фабрика неисправных человеческих изделий представилась не всегдашним бессонным ужасом, где и гений, и святой становятся никем, но лишь занятной декорацией увлекательного спектакля.
Моя лаборатория пряталась в многотрубном кафельном подземелье за корабельной дверью, на которой чернело строгое предостережение:
“Забор мочи во время обеда не производится!”. Мы с Женей снова переглянулись так, словно все это было устроено исключительно ради нашей забавы и к серьезной нашей жизни не имеет ни малейшего отношения.
– Руки будем фиксировать? – спросил палач. – А то некоторые за шприц начинают хвататься… Мужчины к головке полового члена почему-то относятся с повышенной сенситивностью, один полковник спецназа даже в обморок отключился.
Но мне было море по колено. Тем более что связанные руки слишком уж напомнили бы мне то роковое незавершенное оскопление. Я закинул руки за голову и мечтательно уставился в экранно белоснежный потолок, каменно закусив воображение. Боль – ломота – оказалась вполне терпимой, если забыть, откуда она истекает. На потолке проступила очень красиво пульсирующая алая сеть, по которой толчками пробивались аметистовые чернила.
– Все в порядке, хоть жениться, – с деланной бодростью вынес вердикт истязатель, когда все волосяные ответвления сделались аметистовыми.
А когда в вертикальном достоевском подъезде гоголевского дома я, по обыкновению, дотронулся до ее холодных губ прощальным касанием, она вдруг – не обняла, просто приблизила меня к себе и принялась неумело, но очень старательно сосать мои губы. И, к моему изумлению, мой изнемогший слуга тысячи трех цариц вдруг страстно откликнулся на этот наивный зов. И залязгавшие кусачки выше уровня моря – выше колен – дотянуться не могли. Лишь на деревянном горбу ночного
Сенного моста я осознал, что весь сегодняшний вечер мы общались на “ты”.
А наутро я вдруг понял, кто я на этот раз – большой умник и романтик, сохранивший в душе все повадки леспромхозовского гуляки – вальщика, пильщика, сплавщика… Сейчас приду, предупредил я ее по телефону и, не дослышав ответа: “Я еще не… Я в душ…”, прервал контакт.
Я дважды клюнул белую кнопку, и хрустальный колокольчик за ее дверью дважды сыграл нежное “Чи-жи2к, пы-жи2к”. “Это ты?..” – с жизнерадостной истошнинкой прозвучал ее голос, и меня окатило умилением. Стараясь ее передразнить, я так же жизнерадостно ответил:
“Не-ет!” Лязгнул затвор, затем другой, за ним последовала неудачная попытка подергать вращающуюся ручку и наконец лязг третий и окончательный.
Она встретила меня в каком-то узбекском халате темно-вишневого бархата, очень тонкого, как я немедленно обнаружил. А сама она под ним была еще немножко мокрая – видно, вытиралась наспех, чтобы убедиться в этом, достаточно было расстегнуть у нее на груди десятка полтора густо насаженных мелких пуговичек. Правда, дойдя до пояса, их гирлянда превращалась в чисто декоративную, не поддающуюся пальцам, и для такого хлюпика, как я, это была бы более чем достаточная причина плюнуть на все и уйти, хлопнув дверью. Но для того бесшабашного леспромхозовского парняги, в которого я обратился, все подобные мелочи – лишь повод проявить смекалку.
Я зашел снизу – узбекский бархат оказался не только очень тонким, но и завлекательно просторным. Слабенькие ее бедрышки тоже оказались довольно влажными, а негритянские завитки, словно губка, были прямо-таки насыщены влагой. Губки же ее испуганно замерли, не отвечая, но и не противясь моему хозяйскому засосу. Однако и без их помощи, и без поддержки аметистовых чернил мой посланник рвался уйти в нее с головой от стеснений и холода здешнего мира. И все же какой-то уголок моего естества, не до конца поглощенный леспромхозовским тесателем бревен и бросателем палок, спешил зафиксировать успех и, расстегнув ремень, после легкого сопротивления заставил ее взять нашего посредника в руку: если даже кусачки Командорского все же меня настигнут, этого свершившегося факта отрицать она уже не сможет.