Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Пастернака, не читавши его, а /мы/ не должны восторгаться Михоэлсом, его не видавши. /Мы/ ничего не должны повторять как попки. (Как будто хоть какое-то “мы” способно сохраниться без принятия на веру объединяющих иллюзий!)

И уезжал я снова убитый, но все-таки чужой.

Радиограмма о смерти тети Клавы настигла меня в море Лаптевых, когда я с азартом и отвращением, перевесившись через борт, наблюдал, как старпом и стармех, “дед”, на катере преследовали мужественно рассекавшего черные полярные воды белого медведя. Медведь тяжело выбрался на сверкающую льдину и припустил с неправдоподобной быстротой, но они легли в вираж и вышли точнехонько ему навстречу.

Вскинули карабины – и тут радист подал мне расшифровку: “Семьи

Чудновских больше нет. Женя”. И в тот же миг грянул жидкий воинский салют. Медведь рухнул. (Мясо оказалось – один трясучий жир, зря загубили животную. Хотя нет, шкура ведь осталась.)

Выбраться из рейса было невозможно, и я лишь специальной моторкой отправил путем из варяг в греки венок из игольчатых водорослей с надписью “Настоящей русской женщине”. Это были не просто красивые слова: среди русских женщин этот возвышенный тип и в самом деле настолько распространен – был по крайней мере, – что любой еврей с мало-мальски стоящей сказкой всегда мог обрести русскую возлюбленную, готовую идти за ним – за сказкой – на край света, против всего света.

Я был абсолютно искренен. Но ведь слов “настоящая еврейская женщина” мой язык не сумел бы выговорить. Потому что немедленно взбаламутил бы целое облако вредоносных ассоциаций и внутренних пикировок, с которыми благоговение несовместимо. Приходилось смириться: каждый народ создает свою культуру для облагораживания и возвеличивания себя самого. Чужакам же в лучшем случае достаются объедки. А в худшем – оскорбления.

Смерть все смыла. При следующей встрече мы впервые в жизни обнялись.

Мы не помнили, что у нас уже почти взрослые дети, хотя мне и бросился в глаза темный пушок на ее щеках, напоминающий тот, что когда-то едва заметной дорожкой взбегал из-под ее зеленого шерстяного купальника, а угольные брови уже явственно напоминали мохнатую печную сажу. Изысканной седины тоже прибавилось. И все-таки мы снова шли неведомо куда, ног под собою не чуя, и говорили, говорили, говорили, говорили… Вдруг неизвестно как обнаружив себя перед расцветшим белым камнем брамы Заборовского. И так пронзительно посмотрели друг другу в глаза, что оба зарделись, словно юнцы, и поспешно оборвали наш полет.

Теперь дяди Сюнина квартира пустовала, а Женя проживала на

Рейтарской, у той самой Блюмы, о которой я столько слышал. Блюма обитала в полутемных ветвящихся катакомбах, она оказалась коренастой, мясистой и вульгарной – что, впрочем, ничуть не мешало ей сочинять идеологически выдержанные стихи в духе “зовет на подвиги советские народы коммунистическая партия страны”.

Амос и Эсфирь в жилище небесного отца были скромны и даже застенчивы. Эсфирь, хотя и оставаясь носатенькой, превратилась в почти красавицу, этакая еврейская Лорелея; Амосу не хватало только черкески, чтобы проджигитовать в составе Дикой дивизии, – пока же его все еще соглашалась видеть в своих рядах вечерняя школа рабочей молодежи. Они быстро затерялись за бесчисленными поворотами, а мы в какой-то тупиковой продолговатой комнате легли спать в отдаленных ее концах и половину ночи в темноте никак не могли угомониться, словно на Сорокиной даче двадцать лет назад.

Неужели двадцать?.. Какой ужас!.. Двадцать лет спустя…

Утром, невыспавшиеся, но оттого еще более радостные, по-прежнему ни на минуту не умолкая, мы отправились на вокзал встречать Мишу: он ездил снимать каких-то карпатских передовиков.

Он ждал нас у вагона, однобоко подбоченясь, вызывающе отставив ногу

– еще более напоминающий оскорбленного Михаила Козакова, изображенного еще более недоброжелательным карикатуристом. Едва кивнув, он взял на себя самый ответственный груз – стеклянные банки с темным карпатским медом; я был рад подхватить что-то разросшееся и громоздкое, и мы в каменном молчании двинулись по перрону под нежным октябрьским солнышком, – я и сейчас прямо-таки со стереоскопической четкостью вижу, как мрачно блестят наши лысины.

Я попытался умаслить его своей щедростью, но очередь на такси была столь же многолюдной, как и толпа на трамвайной остановке.

Втиснуться нам удалось только в разные двери, поскольку он оберегал банки, а я Женю. Нас приплющили друг к другу с такой силой, что я изнемогал от стыда за то, что вынужден существовать с таким жестким и угловатым телом.

Билетов я взял только два, привыкнув в экспедициях, что каждая изолированная группа должна самообеспечиваться собственными силами.

В результате к тому моменту, когда давление в трамвае несколько снизилось, разразившийся скандал можно было не только слышать, но и видеть.

– Прежде чем требовать билеты, вы должны обеспечить комфортабельные условия проезда! – надменно чеканил Миша; унылое же личико контролера выражало ту глубоко верную мысль, что в устах зайца красивые слова абсолютно неуместны.

На Женю я не смел взглянуть и все-таки видел, что она стоит совершенно белая, как тогда на балконе, только брови чернеют еще более по-клоунски.

Я протолкался к контролеру и сунул ему в руку рубль, он принялся невозмутимо заполнять квитанцию, Миша же был так ошеломлен моим жестом, что сорвался на что-то искреннее:

– Ты что, заплатил?.. Ну и зря!

В последнем восклицании прозвучало даже сострадание ко мне: эх, мол, простота!..

Дома, правда, он снова перешел на вы, но зато пригласил меня позавтракать вместе. Закусывал он с аппетитом и очень стильно – полстакана домашнего вина, бутерброд с маслом и брынзой, – аж завидно немножко сделалось.

Но еще более стильным было то, чего он не ел. О самых обыкновенных блюдах он вдруг начинал со злобным торжеством рассуждать, кбошер они или не кoшер; я горел от стыда за него, но Женя, казалось, не чувствовала ни малейшей фальши. И в моей душе снова начинало копиться презрение к ней. Она же, ничего не замечая, с гордостью пояснила мне, что брынза у них своя, а потому – кошерная.

– Знаете, в чем наиболее мощно выразился еврейский гений? – призвал меня к ответу Миша. – Евреи сумели повседневную жизнь превратить в священнодействие.

Он был велик в эту минуту.

Она молча светилась его отраженным пламенем.

И я понял, что все мои личные грезы со всеми моими приключениями тела и духа ничто перед грезами коллективными, то есть бессмертными.

А Миша постепенно расслабился даже до того, что позволил себе приоткрыть причину (одну, впрочем, из многих) своей особенной суровости: это было /неправильно,/ что мы с Женей спали в одной комнате (как я понял, он узнал это от Блюмы по телефону). Тогда как квартира Чудновских стояла пустой. Если бы я хотел переспать с твоей женой, чесался мой язык, я сделал бы это двадцать лет назад. Но сказать я решил правду, не всю, но правду:

– Я боялся там оказаться один.

– Серьезно?.. – В его голосе вместе с недоверием послышалось что-то вроде сочувствия.

– Серьезно. Там было когда-то так хорошо, и вот никого не осталось…

– Ну-у…

Он с сомнением покрутил головой, но, кажется, понял, что я не так страшен, как меня малюют.

Он надменно заговорил о том, что пора наконец отряхнуть с себя прах этой страны (я тогда впервые услышал это выражение), но пусть уж

Амос сначала получит аттестат, ему с его непоротым характером будет трудно адаптироваться в израильской школе. Эсфирь же всюду уживется, у нее ангельский характер, но в /этой стране/ она все равно жить не хочет. В прошлом году она заняла первое место на конкурсе по английскому языку, а когда победителей стали отправлять в Англию, вместо нее включили другую девочку, русскую.

– И она этого не простила стране, – строго завершил Миша и с удовольствием уточнил: – И правильно сделала, что не простила.

Пообщаться со мной (приобщиться ко мне) Женя привела благовоспитанных подростков – огненноглазого Амоса и златовласую

15
{"b":"103350","o":1}