Просто вчера в новостях культуры мелькнул сюжет о памятнике Альфреду
Нобелю в Стокгольме, который Королевская шведская академия наук собиралась воздвигнуть к стодесятилетию учреждения Нобелевской премии, – там сообщили, что конкурсная комиссия отдала предпочтение проекту петербуржца Владимира Белобокина, и на экране беззвучно пошевелила губами знакомая лукавая физиономия. Потом показали действующий макет монумента: маленький взрыв на пьедестале походил на бездымную магниевую вспышку. Видимо, столб пламени проходил сквозь особой конфигурации сопло, так как огненный протуберанец имел очертания, приблизительно напоминающие господина в котелке. По крайней мере таким он, выжженный на дне глазного яблока, или что там инкрустировано сырыми колбочками с чуткой слизью, еще некоторое время стоял перед взорами в прямом смысле ослепленных зрителей.
– Кого черти несут? – послышался сипловатый голос Белобокина, и железная, времен дикого постперестроечного капитализма дверь тяжело отошла в сторону.
Вчера вечером мы с ним созванивались и оговорили время моего прихода, так что реплика Вовы носила скорее характер ритуальный, освященный традицией национального гостеприимства, нежели выражала действительное недовольство. Трижды облобызавшись в прихожей, мы прошли в мастерскую, не слишком просторную, но и не тесную – есть где поставить мольберт, принять гостей и уложить безвременно уставшего товарища. Помещение было украшено каким-то бесконечным растением, тянувшимся под потолком по веревочке из поставленного в углу горшка. По стенам висели холсты, картоны и доски ДСП, накрашенные даровитым хозяином. Были здесь и “Усама во чреве”, и триптих “Запорожские казаки подкладывают свинью Гирею”, но мое внимание привлекла лакированная доска, в прошлой жизни, должно быть, исправлявшая должность дверцы или стенки шкафа, на которой из отслуживших свой век разноцветных фломастеров, шариковых, гелевых и поршневых ручек была выклеена композиция, в чьем абрисе легко угадывалась фигура человека с широко распахнутым ртом. По голове человека лупил не то небесный молот громовержца Тора, не то какой-то обыкновенный летающий молоток.
– Нравится? – поинтересовался Белобокин. – Ну любуйся.
– Редкая техника, – сказал я.
– Доска, клей, писприборы. Называется “Перекуем орала на свистела”.
Что-то мне это напомнило. Что-то в сознании прозрачно наложилось друг на друга и осмысленно совпало, будто легла на шифровку дешифровочная сетка, – знаете, как в титрах масленниковского
“Шерлока Холмса”, – и проступил рациональный текст. Ну да, конечно же… Я наконец понял, зачем сюда явился. То есть, оказывается, я подспудно знал об этом, но на уровне рассудка все проявилось только теперь, после невольной подсказки, обретенной возле этой дурацкой доски. Вот именно – я пришел поговорить о Капитане. Ведь Белобокин знал его в том, предыдущем воплощении. Не мог не знать.
– Скажи мне, Вова, ты же был знаком с Курехиным?
– А кто, по-твоему, придумал утюгон? – Белобокин спесиво приосанился.
– Ты?
– А то! Моя идея. После я его усовершенствовал – подвесил утюги не на веревки, а на дверные пружины. Появились, знаешь, такие певучие обертона…
У стены стоял деревянный письменный стол, покрытый пятнами пищевого происхождения и случайными отпечатками краски. Из презрения к условностям Белобокин даже не застилал его бумагой – он был непримиримый враг стереотипов. Я выставил из полиэтиленового пакета на стол бутылку водки и пузырь нарзана.
– Молодец, хорошо подготовился, – одобрил мои действия Вова и выгреб из тумбы стола две рюмки, два граненых, старого времени стакана и пакет с обсыпанными маком сушками. – Я водку люблю. Она полезная – холестериновые бляшки стирает. А если ее на грибы положить – вообще сказка. Пробовал? Только вот грибы у меня кончились. Не рассчитал.
Надо этой дряни в сезон побольше сушить – запас карман не тянет.
– Что он был за человек? – попробовал я навести Белобокина на желанную тему.
– А в Германии водку на тридцать семь градусов разводят – от налогов уходят, фашисты гребаные, – не сдавался Вова. – За это бы им ноги из жопы повыдергивать или новый Сталинград устроить, чтобы до морковкина заговенья помнили! Чтобы вспоминали и ужасались. Что это за водка такая – тридцать семь градусов? Нет такой водки. И не должно быть.
Я налил полноценную, сорокаградусную, исполненную по заветам
Менделеева и другим рецептам старинного времени водку в рюмки, а
Вова – нарзан в стаканы.
– Кто был с ним рядом в последние годы?
– А еще некоторые там, за бугром, водку в голубые бутылки разливают, – сказал в ответ Белобокин. – Додумались! Это же на вид чистый купорос получается! Или того хуже – “Нитхинол”… Ты будешь купорос вместо водки покупать? И я не буду. Зачем мне купорос? Мне водку надо. Она полезная – холестериновые бляшки стирает. Еще бы в тетрапак запечатали, как ряженку. – Вова поднял рюмку. – Ну за радость наших редких встреч!
Мы выпили. Белобокин хрустнул сушкой.
– В том, что он делал, – я еще раз попробовал извлечь из Вовы нужный смысл, – насколько он был собой?
– Чувствуешь? Тепло пошло. Пошло, побежало – по пищеводу, в кровушку… Благодать какая! В такие вот мгновения и понимаешь, что рай – это не место, рай – это состояние души. А что пиво их панковское? Херня их пиво. После него вообще ничего не понимаешь и весь мир вокруг обоссанный. Нам это надо? Мир обоссанный нам нужен?
На хер нам такой мир не нужен. – Вова на миг задумался. – Бывает, правда, и водка тяжело идет. Но что вошло с трудом, то нелегко и выходит. Неспроста по басурманскому преданию Аллах, великий и славный, сказал душе, когда велел ей войти в глиняного Адама, а она сдрейфила: “Входи поневоле и выходи поневоле”. С водкой та же история.
Разумеется, Белобокин не был дебилом, а только умело притворялся.
Это составляло обычный план его общественного поведения: он был на публике непредсказуемый шут, без спроса и помимо воли вовлекающий неосмотрительных зевак в свою комедию. Причем, как в таких случаях обычно и происходит, комедии его подчас бывали довольно жестокими.
Воистину прав был Кант, когда говорил, что человек сделан из такой крученой древесины, что ничего прямого из нее не выстрогать. Но, с другой стороны, если бы людей строгали из корабельных сосен, зачем бы им нужны были вино, картины и другие глупости?
В той среде, где вращался Вова, вообще было не принято отделять биографию от мифологии, а правилом считалось прямо обратное. Быть просто художником, поэтом или музыкантом такой-то школы и сякого направления казалось непризнанным мастерам культуры (даже после признания) недостаточным, для ощущения аутентичности требовался чудесный сплав творчества и судьбы – каждый искал свой особый метод, который мог бы позволить смешать личную историю с преданием в одно, воплотить энергию творения не только в музыке, холсте или бумаге, а растопить с ее помощью жизнь, как воск в горячих ладонях, и слепить из этого податливого материала что-то доселе небывалое, свое. Отсюда до создания угодной себе реальности – один шаг. Даже меньше.
Но на деле гармонично сплавить воедино ремесло и жизнь не так-то просто – в результате подобных опытов внутри человека все равно остается главенствовать либо живущий, либо грезящий. Побеждает та сторона, которая от природы оказывается способнее, сильнее и выносливее. Впрочем, здесь, в кипящем котле вечно новой культуры, талант сочинять всегда ценился немногим выше таланта жить, а порой они и вовсе уравнивались. На остывающей периферии этого яростного круга, где-то в самом его пограничье с масскультом, в области, где смысл разрежен, а диапазон версий сужен, где в чести однообразие и повторение, где ключевым словом, вызывающим дрожь вожделения и определяющим материальные, эстетические и духовные пристрастия обитающих здесь существ, является слово “модный”, даже получил развитие особый литературный жанр – жанр бесконечной автобиографии, затяжной исповеди с обязательной демонстрацией неприглядного нижнего белья, жанр полной самолюбования повинной. Именно так – очаровательной повинной, исповеди без покаяния. Всегда без покаяния.