Неизвестно, как Гузику удалось совершить трансмутацию – в подробности я не лез, да он, вероятно, со мной все равно бы не поделился. Надул бы щеки или кинул шуточку. Есть в среде профессионалов, каким бы сомнительным делом они не занимались, определенное чванство. И чем сомнительнее занятие, тем больше спеси.
Словом, он поступил по-деловому: добыл золото, получил гонорар и степенно удалился. И пусть его. В конце концов истории известно много случаев подобных демонстраций, но сути дела это так и не прояснило. А ведь среди прочих есть и весьма авторитетные свидетельства – например, голландского ученого Ван Гельмонта, датского естествоиспытателя Гельвеция, французского физика Клода
Беригара, пастора Гроса… Да что там, сам император Фердинанд III благодаря пудре проекции алхимика Рихтгаузена дважды получал золото, из которого были отчеканены памятные медали. А шотландец Александр
Сетон? А Михаил Сендивогиус из Кракова? А швед Пайкуль? А русский граф Яков Брюс? А немец Беттихер? А итальянец Гаэтано? А француз
Делиль? Что уж говорить о Раймонде Луллии, папе Иоанне XXII, Джордже
Рипли, Сен-Жермене или, скажем, Рудольфе II, в чьей казне в 1612 году были обнаружены восемьдесят четыре центнера алхимического золота и шестьдесят центнеров алхимического серебра. Таких свидетельств – сотни.
Что касается Гузика, я лично склонен считать его шарлатаном. Не исключено, что надувалами по вдохновению или мошенниками идеи ради были и некоторые из вышеперечисленных лиц – пусть прибавят им в геенне жара. Подозрение мое в первую очередь основано на том, что
Гузик – выучень, подмастерье Рокамболя, а поскольку алхимия – это все-таки священное искусство, то здесь, как и вообще в искусстве, куда бо2льшую роль играет дар, нежели навык. Дар же, как каждому сальери известно, штука преобидная, так как Господь обычно дает его вовсе не тем, кто всю жизнь к подобному дару готовится, постигая в ученичестве тайны видимого и невидимого, а всяким буратинам, которые ни сном, ни духом и не в зуб ногой. Буратины эти не учились у премудрых пестунов (да те бы их, таких деревянных, к себе скорей всего и на трамвайную остановку не подпустили), а просто запели свою легкую песню, и с небес к ним спустились драконы. По этим бестиям золоченые виселицы не плачут – их есть Царствие Небесное, и они войдут туда с милостью, как входят дети и звери. В общем, тут, как на кухне, – не надо быть поваром по профессии, надо быть поваром по призванию, поскольку в этой области любители превосходят профессионалов.
Этим (натур-алхимическим опусом и публичной демонстрацией магистерия) мои последние достижения не ограничивались. На днях я уговорил Увара сочинить несколько правдивых историй о чудесных исцелениях в мурманских больницах – с тем прицелом, чтобы истории эти, сложившись в мозаику, произвели впечатление клинических испытаний панацеи.
Увар был крайне разносторонней личностью и недурно владел пером.
Время от времени он публиковал статьи в газетах, журналах, Тенетах и выставочных буклетах на самые невероятные темы – от наскальной живописи верхнего палеолита до проблем португальского виноделия, – причем никто не мог предположить заранее, в какую запредельную область он усвищет в следующий раз. Не чужд он был и чистой мистификации, подчас выдувая пузырь голой выдумки, веселой бессмыслицы, а затем оборачивая его, словно слоями черного перламутра, историческими аналогиями, социо-культурными парадигмами и непугаными метафорами, так что в результате на свет являлся основательный и вполне жизнеспособный мираж, бесспорный в своем торжествующем безумии. У иного мозг бы давно раскраснелся от инсульта, а Увару ничего – Увар держался… Словом, он умел рассказатьнаписать о чем угодно так, что не оставлял читателю выбора – верить или не верить. Вера охватывала жертву исподволь – если не на уровне рассудка, то хотя бы на уровне эстетического чутья.
Поскольку Увар был падок на всевозможные авантюры и, как заведено у большей части человечества, частенько нуждался в деньгах, первый репортаж о массовом прозрении слепых в мурманском интернате для детей с ослабленным зрением был готов уже вчера вечером. Следующий материал находился в работе и рассказывал о внезапном просветлении помраченного рассудка обитателей мурманской психиатрической больницы.
В общем, за этот пункт нашего с Капитаном плана я не волновался.
4
Город был засыпан снегом, хотя на улицах его уже изрядно раскатали машины. Вдоль тротуаров громоздились сугробы, то здесь, то там наглухо обложившие припаркованные с вечера авто, – снегоочистители только выползали на свою плавную работу. Деревья, черные с белым, пожалуй, выглядели красиво. Их даже не портили праздничные паутины мерцающих гирлянд, которые по даровании небесного света забыли выключить мастера электрических дел.
Когда я подрулил к Мальцевскому рынку, Оля уже стояла на ступенях у входа. Умница, она редко опаздывала на встречи и всегда переживала, если не успевала вовремя. Не то что иные дуры с двумя программами в черепушке – подобающего опоздания и, прости Господи, рискованной задержки.
Как обычно, от нее пахло малиной, хотя нынешней зимой модными тональностями в духах были объявлены абрикос и альпийская лаванда.
Этот запах всегда был при ней, пусть время от времени и менялся – то становился легким и сияющим, точно струящийся навылет летний сквознячок, то густым и упругим, словно чистое вещество соблазна или мольба о помощи. Кажется, он трансформировался от ее желаний. Как ей это удавалось? Хитрый парфюм? Или она от природы была такой, потому что ее нашли не в капусте, как прочих, а в спелой малине? Как бы там ни было, мне нравился этот аромат – ведь мы, точно звери, находим любимых по запаху, только почему-то не отдаем себе в этом отчет.
– Ты мог бы меня убить? – спросила Оля возле засыпанного льдом лотка, на котором полуживые стерлядки разевали круглые рты и никак не могли надышаться.
Я подумал, что она хочет поделиться какой-то сомнительной затеей и этот вопрос – только прелюдия, поэтому ответил легкомысленно:
– Я нашел тебе лучшее применение. Или ты имеешь в виду вот это. -
Я кивнул на лоток. – Добить из жалости?
– Нет, – сказала лютка. – Я имею в виду – тебе никогда не хотелось перерезать мне горло, удушить в морилке эфиром или засветить в висок гантелей?
Стерлядки вхолостую глотали воздух. У меня поневоле перехватило дыхание.
– Зачем?
Вопрос выскочил слишком торопливо, голым, и, чтобы прикрыть его, я высказал соображение, что, мол, конечно, в предъявленной нам действительности трудно быть уверенным в чем-то до конца, но я, кажется, ее люблю.
– Естественно. – Возле Олиных губ возник не то чтобы смешок, но некий подозрительный трепет. – Если бы ты не любил меня, у тебя не было бы никакого права меня убивать.
– Ты думаешь, два этих дела стоит зарифмовать? Ну то есть любить – убить.
– Они, маленький, давно зарифмованы.
– Шекспир какой-то. Ты что же, жаждешь смерти от любви, как
Дездемона? Так та смерти вовсе не жаждала.
– Да, мне бы хотелось быть достойной смерти от любви.
– Тогда ты как минимум должна мне изменить – на пустых подозрениях кашу не сваришь.
– Не просто изменить, но быть еще и уличенной. В этом вся проблема. – Оля не сдержалась и прыснула в ладошку. – Впрочем, тогда это будет смерть от измены.
Раньше лютка не была замечена в подобных шутках. Это настораживало.
– При необходимости ты можешь просто сказать, что меня бросаешь. -
Кажется, я начисто лишился всяких чувств, в том числе и чувства юмора.
– Так и сказать: я тебя бросаю?
– Так и сказать.
– И ты меня убьешь?
– Да почему я должен тебя убивать?
– Из любви.
– А без уголовщины это и не любовь, что ли?
– Значит, я кажусь тебе недостойной смерти из-за любви… Обидно.
Мы шли между рыбными рядами, вдоль роскошной семги, пестрой форели, янтарной белужатины, серебряных чолмужских сигов и прочей ряпушки, но интрига Олиных речей меня не отпускала. Я сел на ее вопрос, как судак на живца. Или сам был живцом. Живец… Хорошее слово, емкое.