– Я не поняла про откорректированный эйдос, – призналась Оля, манипулируя сигаретой и зажигалкой в попытке обжить пространство еще не обогретого салона.
– Все просто. Помнишь, лет десять-двенадцать назад началась массированная корректировка эйдоса ментов? Не один год корректировали, но… не вытянули ноту. Только всего и поправили, что постовую форму. Чуть идею не осрамили.
Мы проскочили мимо банковского центра, выросшего на долгих руинах, произведенных в середине девяностых строительной фирмой
“Лемминкяйнен” – той самой, у которой Капитан слямзил имя для своей фабрики немыслимых услуг. Далее я сказал, что прорицание будущего, прозрение грядущих дней – вздор, небылица. Мир слагается верой и волей. К сожалению, по большей части совершенно безотчетно. Взять
Достоевского. Принято считать, что в “Бесах” он предрек русский хаос, предсказал кошмар ухнувшего на Россию революционного террора.
А между тем все было прямо наоборот – он сам вызвал этих бесов на русскую сцену. То есть у Федора Михайловича и его ошалевших почитателей хватило веры на то, чтобы эйдос России принял поправку о фазе социальных потрясений, полосе гражданского ужаса, а Россия земная к этому наведенному образу только зачарованно подтянулась. И так – со всяким сбывшимся пророчеством.
– Постой, но ведь были же до “Бесов” Каракозов и Нечаев, – припомнила Оля.
– Правильно. Их накануне вызвал Чернышевский. Он закончил свой бестселлер четвертого апреля 1863-го и сопроводил это событие заявлением, что, мол, главный герой – Рахметов – исчез, но он появится, когда будет нужно, года через три. А Каракозов стрелял в государя у решетки Летнего сада именно четвертого апреля 1866-го, ровно три года спустя. Это совпадение заметили даже в правительстве, и граф Муравьев, который “Вешатель”, на всякий случай навсегда закрыл журнал “Современник”.
– Как-то театрально получается. – Оля смахнула с лица светлую прядь.
Кожа у нее от природы была немного смуглая, и загар на ней держался долго – золотой, как корочка на сайке.
На это я заметил, что, если мне не изменяет память, террор – термин из аристотелевской “Поэтики”. Он означает пик отрицательных эмоций у зрителей греческой трагедии. Вообще мы многие вещи, не задумываясь, понимаем навыворот – в силу привычки, потому что так запало некогда при первом предъявлении. Есть русская поговорка: не мытьем, так катаньем. Этимологический словарь русской фразеологии отсылает к стирке, мол, раньше прачки белье “мыли” и “катали” на вальках и досках. Но мы же не китайцы, ей-богу, чтобы крыть прачечными идиомами. Есть у нас серьезные слова: мыт и кат – налог и палач. То есть не податью, так через палача – вот это по-нашему. Или взять латинское: человек человеку волк. Наверняка, римляне имели в виду совсем не то, что имеем в виду мы. То есть совершенно не то. Они же боготворили Ромула, вскормленного волчицей. На Капитолийском холме стоял кумир – кормилица-волчица дает набухшие сосцы младенцам-близнецам. Говоря так, они говорили: мы – стая и потому сильны.
Я встал на правый поворот под светофором у Обуховского моста.
Впереди лоснился новый толстозадый “Ситроен” – с недавних пор такие полюбили криминального вида пузыри. Должно быть, из-за багажника. Он у этой железяки был большой, трупа на три.
– Но это цитата из Плавта, и по контексту смысл негативный, – возразила Оля.
– Плавт взял расхожий оборот и ернически его переосмыслил. Он был комедиографом, а у хохмачей принято глумиться над традицией. Точно так же до него Аристофан хохотал на обломках греческой трагедии.
После этого террор пошел из театра в жизнь. – Я мельком взглянул на лютку, и мне понравилось, как она на меня смотрит. Что ж, может, я и вправду стoю о-го-го чего.
– Здoрово! – сказала Оля. – Получается какое-то кафе с тугим на ухо официантом. Плохо попросишь – ну без должной веры и воли – ни черта не получишь. То есть получишь то, что хорошо попросили за другим столиком, – всем подадут именно это.
– Точно. Жаль, мало кто это понимает. Достоевский от избытка чувств писал, он думать не думал, что бесов заказывает. Знал бы – наперед десять раз взвесил. Так что волю надо проявлять осознанно и корректировать эйдос осмотрительно – заказ-то могут и подать. – В общем, я на свой лад перепел Оле идею Капитана о возведении угодной себе реальности.
– Страшно… – широко распахнула глаза лютка. – Порой так хочется безумия и произвола… А вдруг мне подадут чей-то чужой произвол?
– Брось! – успокоил ее я. – Люди хотят повышения жалования, продвижения по службе, любви женщины и улучшения берлоги. На большее их не хватает, что, конечно, тоже своего рода безумие.
– Я не хочу любви женщины! – возмутилась Оля.
– Это похвально. Но в целом культура желания у нас еще слаба.
– Ну положим, у нас-то сильна. – Оля на ощупь произвела поверхностный осмотр моего хозяйства.
Джинсы у меня были “на болтах”, но душевное равновесие я все равно потерял.
– Кроме культуры, – я выровнял вильнувшую машину, – важна еще и дисциплина желания. Иначе измененный мир может оскорбить твое достоинство.
– Но мы с нашим глубинным золотом и самородным магистерием явно желаем чего-то невозможного.
– Почему? Мы целенаправленно корректируем эйдос мироздания.
Я остановился у воронихинской громады Горного института. Оля потерлась о мою щеку носом и беспечно спросила:
– Ты хочешь сказать, что, пробив свою скважину, американцы найдут все, что мы обещаем?
– Нет, – улыбнулся я. – Они найдут преисподнюю и впустят к себе ад.
Теперь она знала, во что мы играем.
3
“Нет, Евграф, – сказал я себе, отъезжая от Горного, – так не смотрят на того, кого свели за штат, в прошлую жизнь, в запасную постель.
Просто ты немного устал. Любовь с самой Пасхи бренчит на всей клавиатуре твоих чувств, тебе нужен – тюк-тюк – настройщик”.
Вопреки предположению о небольшой усталости, дыхание мое было легким, кровь бежала по протокам со звоном, а в голове крутилась строчка убиенного поэта: “О, весен шум и осени винцо!” Что ж, у смерти хороший вкус, красота ее манит, как свет сыча. Ну а коли пришла, пожалуйте – привет родителям. Вот так. Хочешь жить долго – не светись.
Тут я себя одернул: красота – человеческое, слишком человеческое представление. Это он, человек, прекраснодушно мечтает обустроить мир по законам правды и красоты. Природа мыслит совершенством, а не прелестями. А красота и совершенство – вовсе не одно и то же. Как правдоподобие и правда. Вот, скажем, рыжебулавый могильщик. Он совершенен. Да и снаружи хорош: антрацитовая спинка с желтой опушкой, надкрылья с оранжевыми, как георгиевская лента, перевязями; он трепетно воздевает усики, словно пилигрим молитвенные руки, потому что испытывает мир по чутью, по его запахудуху; да и по воле к жизни он сравним разве что с большим сосновым слоником… Он из семейства Silphidae, существ воздуха, но мало кто сочтет его красивым, потому что цель его устремлений – неприглядная падаль, которая смердит. Или взять крокодила. Он тоже совершенен, особенно когда входит в свой бесподобный штопор. Но кто им восхитится? А все потому, что крокодил кожаный, бугристый, не мурлычет, носит глаза на макушке и набит дурными привычками.
Примерно в таком русле и текли мои мысли, пока в кармане не запел мобильник. Лютка.
– Маленький, – так Оля называла меня, когда испытывала сильные положительные чувства, – у нас здесь небольшой переполох. Вернее, кавардак. Вернее, танец с саблями и гибель “Титаника”.
Я поинтересовался, что случилось.
– Черт знает что! Думаю, это наши проказы. Не могу по телефону. Что делать – не знаю. Надо бы осмыслить ситуацию, чтобы не напортачить с корректировкой этого… который уточняем… эйдоса. Ты в “Карачуне”?
– Да. – В этот миг я поворачивал с Литейного на улицу Жуковского.
– Буду часа в три. Пока. – Оля дала отбой.
Какие проказы она имела в виду? Интимного свойства или в области сакральной геологии? Поди тут разберись. Может, она беременна? Но почему тогда переполох на кафедре?