Это были люди на изумление разные.
Молодой и бритый, с бычьей, как принято говорить в деревенской литературе, красно-белой шеей мужчина источал силу и здоровье. Он был похож на персонажей бесконечных отечественных криминальных телесериалов, которые, к Мишиному неподдельному негодованию, иногда на даче по вечерам смотрела Верочка. Но оказался вовсе не братком , а штурманом международных авиалиний. Кстати, и браток был в отделении, лет двадцати, в Адидасе с полосками, с золотой цепью на груди, все по форме, но не курил.
Была изумительной красоты тридцатилетняя статная женщина, яркая и лукавая, очень в себе уверенная. Случаем, когда они были вдвоем, познакомились – не стоять же друг перед другом молча.
– Вы, наверное, актриса, – сморозил Миша: он всегда терялся с незнакомыми женщинами, не знал, что сказать. Тем более с такими красивыми.
Она засмеялась, откинула с лица темную прядь. И затянулась, прищурилась: отгадайте, кто я, но уж точно не актриса .
– Я не знаю, – пожаловался Миша.
– Я работаю в банке, – сказала она.
– Вы новенькая? Недавно поступили?
– Я здесь в седьмой раз. Сюда прихожу как домой.
И Миша сразу решил, что эта женщина не цитировала сознательно
Реквием , сам трагизм обстоятельств порой заставляет людей говорить одними и теми же горькими словами…
Еще одна женщина, нервная и некрасивая, сама заговорила с Мишей, быстро-быстро, не ожидая ответов, не заботясь даже, слушают ли ее.
Она инженер, муж тоже инженер, вместе учились то ли в МАТИ, то ли в
МАДИ, Миша не расслышал точно, у них двое сыновей-погодков, хороших сыновей, и мы прорвемся, ничего, мы прорвемся… Был в ней этакий комсомольский неизжитый задор и напор, но Мише показалось, что это – скорее инерция, уж больно взвихренно и лихорадочно она говорила.
Так здесь многие скрывали свой страх. Этот самогипноз не помог ей, и после операции, с перебинтованными для предотвращения тромбоза ногами, она, едва смогла самостоятельно вставать, опять приходила в курилку, но это была уже другая женщина, потухшая и надломленная, все повторяла шепотом только бы выйти отсюда на своих ногах…
Аккуратный и благообразный старик в теплом синем английском джемпере, всегда выбритый, до пенсии работал во ВГИКе кем-то вроде замдекана на актерском факультете. Он был мил, приветлив, спокоен, терпеливо ждал своей очереди, поскольку был из страховочных, давно на пенсии и наличных для ускорения процесса не имел. Выдавало его волнение лишь то, что он поминутно повторял одну и ту же фразу
будем посмотреть, как говорят в Одессе , видно, только и надеясь на эту бесхитростную присказку, которая заменяла ему, человеку советскому, молитву.
Однако не все хорохорились.
Огромный печальный мужик с руками, как корни дерева, всегда сидел над мусорным ведром на корточках. Он говорил мало, только сплевывал и вида был самого пролетарского, но оказался не так уж и прост: профессиональный водитель, он лет двадцать подряд возил на охоту партийных бонз, вспоминать же об этом не любил, хоть к нему и приставали а того ты знал… а того… а этого …
– Возил, – только и отвечал он.
Казалось, он пребывал в каком-то тихом отчаянии и в постоянном изнуряющем сомнении. Однажды, когда они оказались на площадке вдвоем, он вдруг посмотрел на Мишу с тоской и произнес с переворачивающей душу интонацией: и надо мне было всё это… деньги высосали… ну прожил бы на эти три тысячи баксов еще год как человек… а теперь выйду инвалидом, и жизнь не в жизнь, и денег нет…
Вот как метит и награждает Бог направо и налево, будто в кости играет, думал Миша, ведь не грешники же одни здесь собрались. Что ж, умно приговаривает простодушный и суеверный русский народ: от судьбы не уйдешь .
Миша не считал себя церковным человеком. Но однажды был-таки на исповеди. Дождавшись своей очереди в толпе старушек, подошел к батюшке. Чем грешен, спросил тот строго. И Миша не смог ответить – чем. Он даже вспотел от испуга (в церкви было жарко натоплено): не может смертный человек быть безгрешен. И вдруг припомнил одну постыдную сцену, воспоминание о которой долго преследовало его.
Однажды, будучи еще студентом и торопясь по своим молодым делам, он опрометью выскочил из передней двери троллейбуса, едва та отворилась. И уже на бегу услышал за спиной молящий старушечий голос: молодой человек, молодой человек … И – не остановился, не обернулся, не вернулся, не подал руку! Припомнив это, Миша и сейчас, перед батюшкой, устыдился и все рассказал как на духу . – Бог простит, – сказал батюшка торопливо и, пожалуй, даже раздраженно. -
Впредь помогай страждущим… Следующий. – И протянул руку для поцелуя. Миша с внезапным отвращением коснулся этой толстой в перстнях руки губами. И пошел вон из храма, мучаясь уже двойным стыдом.
Однажды Верочка вбежала в палату возбужденная и радостно сообщила мужу, что доктор поведал ей: анализы показывают, что никаких очагов вокруг его левой почки нет и после операции скорее всего не понадобится курс облучения. Вы слышали, обратилась она к
Кирпичникову, никаких очагов …
Поздравляю , искренне отозвался тот. Но взор его затуманился. Его операция была назначена назавтра, и ему уже второй день ставили клизмы. Кроме того, Верочка невольно допустила бестактность: у самого Кирпичникова очаги были, и в случае удачного исхода операции облучение ему предстояло.
– А еще, – продолжала Верочка,- доктор сказал, что, быть может, обойдется резекцией…
– Нет! – с неожиданной энергией воскликнул Миша. – Пусть уж удаляют к чертовой матери!
Верочка глубоко вдохнула от изумления, но ничего не сказала.
Тут вмешался Паша, он, как обычно, не вслушивался в смысл чужих слов, просто реагировал на звук разговора:
– Говорят, после такой операции живут и два года, и дольше. До пяти.
Все в палате замолчали.
– Вот, знаете, очень хорошо в Карловых Варах,- сказала Верочка, унимая дрожь, – и воды, и лечение, и массаж …
– Это бывший Карлсбад, – вставил и Миша.
– Поздно массаж делать. Не поймут, – сказал Павел криво ухмыляясь.
А Кирпичников ничего не сказал.
Ночью Миша опять не спал, маялся и ворочался и опять думал о суровом графе Толстом. Тот обвинял Церковь в склонности к волшебным сказкам . Призывал читать Евангелия точно и ясно, то есть пытался лишить православный люд дивной красоты и тайны Рождества Христова с бородатыми, как гномы, волхвами, идущими в своих золотых тюрбанах и живописных халатах за одинокой звездой; и игрушечного вертепа, где в яслях теплится таинственный золотой свет, а божественный агнец лежит под боком белого кудрявого барашка; и веселых чудес на Рождество
Богородицы, праздника отпускания на волю птиц; и торжественной пасхальной растроганности с воистину воскресе , тайными слезами, крашеными яйцами и поцелуями; и радостной крещенской Иордани – и всего-всего, что составляет пеструю языческую христианскую русскую веру, истовую и красочную одновременно.
И еще Миша думал о том, что во всей так называемой классической русской литературе только Пушкину, Гоголю, первому Толстому и отчасти Достоевскому были даны в высшей степени чувство юмора и чувство чудесного. А у серьезнейшего графа во всем Войне и мире
единственный, кто нет-нет да хихикнет, это Наташа, но у нее это скорее ребяческое, шаловливое, физиологическое. Да еще Пьер привязывал к медведю городового, если это хулиганство можно считать юмором. Чувства юмора не было у Тургенева, Гончарова, ни у одного из разночинцев, а у Чехова – разве что в письмах, потому что у автора, называвшего свою тоскливую Чайку комедией, чувство юмора должно было быть очень особым… И даже Набоков был скорее саркастичен и желчен, чем шутлив. Да и в Европе без оговорок веселыми были разве что Дон Кихот и Декамерон , а потом смех кончился где-то на
Стерне, все окутала бюргерская серьезность, даже у Гофмана в бесподобном Крошке Цахесе юмор оказался дозирован, как порошок в аптеке. Но все-таки был единственный титан, полностью полярный