– Оленьими пенисами, вареной колбасой, красной ртутью! -засмеялся я.- Но это жизнь, Петр Алексеевич. Общество как таковое, простите уж за проповедь, испытывает лишь самую ограниченную потребность в искусстве. То, что замучили Розенблюма, например, меня не удивляет. Поражает другое – что лет через пятьдесят ему непременно поставят памятник на муниципальные средства. Как говорил поэт, "у нас любить умеют только мертвых". И не стоит из-за этого огорчаться. Не только у вас, всюду. Так всегда было, есть и будет.
– А Исаак Православный?
– Исключение, подтверждающее правило,- сказал я с полной ответственностью.- Бросьте, Петр Алексеевич. Мне иногда кажется, что вы ни одному моему слову не верите, а напрасно. Согласитесь, какой мне или Алексею Борисовичу резон вам врать?
– А комплекс вины? – загорелся Белоглинский.- Я давно заметил в наших гостях из свободного мира склонность прибедняться.
– У них свои проблемы,- примирительно сказала Марина.
– Ну да, у кого суп негуст, у кого жемчуг мелок.
Беседа принимала слишком знакомый оборот. Ох, как не хотелось мне снова начинать бесплодные споры об относительности всех ценностей, о системном подходе и прочих абстракциях, лишенных всякого смысла на фоне обид и страстей, сквозивших в подобных разговорах. Живущим и впрямь не понять загробного мира. Слава Богу, мы уже заруливали под неосвещенную арку двора, где высаживались из такси подъехавшие раньше нас.
55
К полуночи я забеспокоился. Отгремели велеречивые, хотя и грешащие несвязностью, тосты за перестройку и гласность, за кооперативные издательства, за Горбачева, Сахарова и Исаака Православного, а по квартире все еще бродило дюжины две потрепанных аэдов, разномастных дам и гостей вовсе случайных, отчасти даже мне и незнакомых. В морозилку с трудом втиснули уже четвертую объемистую банку с разбавленным спиртом. АТ, совершенно позабыв об эллонах, вырывал у Ртищева алюминиевый чайник в виде усеченного конуса, настаивая на том, что "Ройял" следует смешивать только с крутым кипятком. Я принялся совать гостям деньги на такси, потом махнул рукою и молча пристроился у разоренного стола. Остальные тоже, кажется, успокоились и расселись вокруг Белоглинского, уже бравшего первые аккорды на хозяйской гитаре. Как нередко бывает на российских вечеринках, начали с заунывных народных песен, а затем с непонятным мне воодушевлением перешли к сталинским маршам тридцатых годов.
– Броня крепка,- орал Зеленов с упоенным выражением на одутловатой роже,- и танки наши быстры, и наши люди мужества полны. Выходят в бой советские танкисты, своей отважной Родины сыны!
Я оглянулся. За моей спиной стоял АТ с точно таким же восторгом на лице, что и у Зеленова. Непонятно было даже, кто из них двоих пел громче. "Безумный народ,- подумал я.- Кажется, столько я не пил никогда в жизни".
– А вместо сердца – пламенный мотор! – выкрикнул мне в ухо АТ.
И вдруг наступила тьма. Я проснулся от головной боли часов в шесть утра под столом, рядом с похрапывающим Белоглинским. На кровати валетом пристроились две неизвестные дамы (все гости поприличнее, в том числе Марина Горенко и Катя Штерн, ретировались задолго до полуночи). Квартира пропахла табачным дымом, перегаром, испарениями спящих в одежде. Из соседней комнаты, как и в полночь, доносились постанывания Тани и Светы, явственное урчание гвардейски неутомимого Безуглова.
"На кухне должен быть аспирин",- вспомнил я.
Но стоило мне подойти к дверям кухни, как я оцепенел и почти забыл о своей головной боли. За столиком друг против друга сидели бледный Татаринов и – клянусь Богом! – тот самый буддийский монах, которого я три года назад видел в Амстердаме, а позавчера – собирающим милостыню у метро "Кропоткинская". Впрочем, вместо оранжевой робы на нем были строгий черный костюм, свежая полотняная рубашка, черный же галстук с золотою булавкой в виде масонского мастерка. Собеседники были нехорошо, по-тяжелому пьяны. Монах изредка пощипывал толстыми пальцами струны лежавшей у него на коленях лиры. На меня они поначалу не обратили никакого внимания.
– Ты обязан мне ее отдать,- говорил Татаринов.
– Бери ради Бога,- отвечал монах, покачивая круглой шишковатой головою.- Н-но боюсь, что мы спорим о чужой собственности.
– Потому что наше время кончилось.- АТ громко икнул.- Кажется, они говорили не о лире.- Но как же ты изменил всему! – Татаринов почти закричал.- Сначала науке, потом любимой женщине, потом стране, потом своей вере, а теперь и вовсе занимаешься черт знаешь чем! Ну я понимаю, если нирвана так нирвана, ну и живи в своем Непале, читай мантры, не знаю, сколько лет ты там прожил. Пять? И что дальше?
– А дальше с-смерть, которой не существует, растворение в мировом дао. Судьба, которая равно ожидает быка, пса и доцента Пешкина.
– Ну и подыхай на здоровье, раз ты в это веришь!
– Не верю, студент Татаринов, уже года два как не верю. Ты мне еще водяры плесни, хорошо? Знаешь, как замечательно было два года не говорить ни слова. Копать землю, бродить с кружкой для подаяний. К вечеру ноги гудят, голоден как собака, ты попробуй прожить весь день на трех чашках риса. Садишься у дороги.- Он слез с табуретки и мгновенно пристроился на полу в позе лотоса, распрямил спину и заунывно забормотал: – Закат над Гималаями. Понимаешь все свое ничтожество перед лицом Будды. Слушай, а как это мы с тобою вдруг на "ты" перешли?
Не вставая с пола, он потянулся к стограммовому стаканчику и почти одним глотком опорожнил его.
– До аквавита этому пойлу далеко,- сказал он, откашлявшись.
– Что ты все-таки собираешься делать в фирме? – спросил чуть протрезвевший Татаринов.
– Деньги,- сказал монах.
– Фирма нищая.
– Зависит от того, с какой стороны смотреть.- Монах встал с пола, слегка размял ноги.- Например, когда носишь оранжевое монашеское одеяние и бреешь голову, советская таможня настолько удивляется, что любой груз пропускает без досмотра. Благовония, например. Знаешь курительные палочки?
– Ну?
– С очень большой выгодой реализуются в Советском Союзе.
Особенно если добавить туда кое-каких, скажем, неортодоксальных ингредиентов.
– Посадят тебя за эти ингредиенты. Лет так на десять – пятнадцать.
– Нет, не посадят. Они, понимаешь ли, деактивированы. А уж тут остается курительные палочки размельчить и обработать кое-чем. Мог бы угостить тебя готовым продуктом, да боюсь, что после такого количества спирта ты сразу вырубишься.
– Ах, доцент Пешкин, что с тобою стало и почему? – воскликнул АТ.- Где философия, где алхимия, где лира? Где твои женщины, наконец?
– Я уже давно не по этой части,- сказал Пешкин. Я взглянул на него с интересом, но, кажется, ошибся. Голос его вдруг окреп, усталые зеленые глаза неприятно сузились.- Поскольку смысла в жизни, как выяснилось, нет, остается только использовать ее для, как бы тебе сказать… ну, впечатлений, что ли. Есть упоение в бою, и бездны мрачной на краю, и в аравийском урагане… Я прожил юность на свободе, молодость при деспотии, успешно бежал из концлагеря, стал добропорядочным членом среднего класса, пожил несколько лет нищим, а теперь хочу разбогатеть – и на покой где-нибудь во французских Альпах. Чего и тебе советую. Хочешь половину выручки? Твоя беда, дорогой АТ, состоит в том, что ты безнадежно провинциален. Да-да, именно провинциален. Несмотря даже на переезд из одной провинции в другую. И даже твои эллоны выстроены на песчаном основании, если пользоваться Библией. Тетрадку-то рыжую помнишь, а?
– Я давно расплатился за это,- сказал АТ протрезвевшим голосом. Даже не напоминай. Все уверяют, что мое последнее намного лучше, чем раннее. И поверь, что мне это недешево досталось.
– Лучше. Однако все равно им далеко до того, что твой дядюшка сочинял в твоем возрасте, правда? А вы, молодой человек, зачем подслушиваете?
– Пускай ума набирается,- сказал АТ вяло.- Про курения твои он не донесет. Но если я провинциален, то ты безвкусен. Роба, голова бритая, мантры – и все ради пошлой, хотя и прибыльной операции. Пан Павел, я полагаю, знает?