Она была веселая, легкая. И вот вдруг отяжелела, потемнела. Я даже подумала, разглядывая себя в зеркале, туманном после горячего душа, который я, как всегда, приняла перед сном, что я сейчас значительно больше похожу на Милку, чем она на себя. Как будто бы та ее былая легкость перешла вдруг ко мне. Легкость того ее тела, той ее походки, той ее улыбки. И в этом осуществилось наконец наше родство.
Вдруг и характер мой переменился? Как бы хорошо. Говорят, что характер и есть судьба.
То, что Милка вдруг уехала, рванула от нас пять лет назад, никого не удивило. Это было в ее духе, вдруг сорваться. Вслед за каким-нибудь парнем, влюбившись, конечно. Потерять к нему интерес на полдороге и вернуться. Было уже не раз. Но тогда не парень оказался виноват.
Милка увидела по телевизору передачу о городке где-то за Уралом, в
Сибири, и влюбилась в этот городок, все ей там показалось таким родным, как будто бы даже пробуждало воспоминания о счастье или предчувствия. И даже какая-то улочка, увиденная по телевизору, показалась ей знакомой, и Милка захотела немедленно на ней оказаться. Долго не раздумывала, денег назанимала у соседей и махнула. Мы потом расплачивались, картошкой питались, творог только по воскресеньям, мать говорила, лучше мороженого.
Проворонила Милка свою молодость, что и говорить, растеряла всех своих кавалеров. Прихехешников, как мать их называла. И последний ее отъезд – по знаку с телеэкрана – вроде прыжка был с закрытыми глазами, – авось приземлюсь в раю.
И все равно Милка была ей милее.
Ужин закончился, время было совсем позднее, завтра на работу. Я сказала, что посуду вымою и лягу спать на кухне. Все-таки одиночество, все-таки свобода. Мать ушла стелить постели себе и
Милке. Милка увезла коляску в комнату к матери, вернулась, прикрыла дверь, отворила форточку, закурила свою крепкую папиросу.
– Думаешь, мне будет приятно тут спать в дыму?
– Извини.
Она выбросила папиросу в форточку. Сидела, молчала, смотрела, как я мою посуду. Дыхание у нее было затрудненное, как будто она бежала и все никак не могла отдышаться.
– Ну, – сказала я, – все чисто, пора спать, утро вечера мудренее.
Милка встала, шагнула к двери, отворила. Сказал вдруг:
– Помнишь, мы к цыганке ездили?
– Нет.
Я лежала в темноте и, вместо того чтобы спать, вспоминала.
Все эти гадания, заклинания, наговоры, приметы были тогда одним из очередных Милкиных увлечений, как всегда страстных и как всегда недолгих. Меня она не соблазнила, но уговорила составить компанию.
Мне и самой иногда хотелось новых впечатлений.
Из дома вышли рано, к первой электричке. Стояла ранняя весна, за ночь подморозило. Мы шли нашей аллеей, и ледок хрустел под ногами.
– Смотри, – сказала Милка, – мы с тобой первые идем, никто до нас здесь не проходил, это хорошо, хорошая примета, не зря едем.
Цыганка жила в высоком доме на московской окраине. Пока мы туда добрались, солнце успело взойти и растопить ночной холод.
В комнате на диванчике уже молчаливо ждала очередь. У стены до потолка громоздились разноцветные одеяла. Очередь двигалась медленно, видно, цыганка говорила подробно. Я пропустила Милку первой. Она вышла с сияющими, испуганными глазами и сказала, что будет ждать меня на улице.
Цыганка сидела за белым пластиковым столом. Она указала мне на табурет. В мойке лежала грязная посуда. На плите в огромной кастрюле что-то кипело. Цыганка посмотрела на меня лошадиными глазами. И сказала, не смешав, не раскинув карты:
– Не бойся, он тебя любит, он к тебе вернется.
Никого у меня не было, никто от меня не уходил и потому не мог вернуться. Но я смолчала. Цыганка сказала, что у него, у этого призрака, проблемы на работе, начальник его невзлюбил, и что ему надо есть поменьше соленого, а мне – сладкого. На обратном пути, пока шли до метро, я смеялась над гаданиями и прочими суевериями.
Милка молчала и улыбалась.
Я услышала шорох и поняла, что какое-то время спала. Открыла глаза и увидела Милку в белой ночной рубашке. Милка прокралась к плите и потрогала чайник.
– Что, – сказала я, – пить хочешь?
– А я так и знала, что ты не спишь.
Свет мы включать не стали. Я сидела на раскладушке, завернувшись в одеяло. Милка сидела за столом, попивая чай и покуривая. Я разрешила.
Кухня у нас крохотная, так что мы были друг к другу совсем близко.
Она мне не стала рассказывать об этом городе из телевизора, как он ее встретил, чем она там занималась, на что жила. На самом деле я даже не знаю, где все произошло, в этом ли городе или в другом, сама я ничего не спрашивала по своей врожденной привычке, что Милка рассказала, то рассказала. Передаю, как запомнила и как умею.
“Он ужасно боялся весны, говорил, что весной с ним происходят всякие несчастья или с близкими, все время хоронит кого-то каждую весну.
Потому смотрел на календарь и говорил, – не хочу. Но на календаре она уже была, весна. Но погода стояла совершенно зимняя, морозы установились тихие, ни ветерка, и с каждым днем все холоднее и холоднее, даже страшновато, – будет конец?
Он был младше меня на пятнадцать лет и девственник. Сам сказал. Он в смысле сознания совершенный ребенок, младенец, все о себе выкладывал, весь открыт. Что касается стеснения, это у него не было нисколько. Влюбился, удивился, – потому что первый раз, – и всем рассказал. Он приходил ко мне на работу и сидел, ждал, когда я закончу. Хорошо, там у нас почти семейные отношения были, на службе.
Посмеивались, конечно, но без злобы.
Я уже знала, в чем дело. Судьба шевельнулась, приоткрыла то есть глаза, еще не посмотрела на нас, но мы уже почувствовали.
У нас долго ничего не было, он не знал, как подойти, опыта никакого, а я не поощряла. Если меня касался, то его сразу в дрожь бросало.
Внешность у него тебе бы не понравилась, я твои вкусы помню.
Субтильный, совершенный мальчик, если бы не борода, это он для солидности, конечно, отрастил. Но глаза! На меня никто так не смотрел, я впервые увидела действительно влюбленные глаза. Я в этом смысле не обделенный человек, ты знаешь, но так на меня никто не смотрел. И еще он говорил, не мне, а одной моей приятельнице, что я богиня. Смешно, но трогательно.
Я боялась, у нас так ничего и не произойдет. Он от восторга передо мной в замочную скважину ключом не мог попасть, руки ходуном ходили.
У него была квартира, а я угол снимала. Он уговорил мать уехать на три дня к сестре, и я ломаться не стала, пошла к нему. Я была спокойна абсолютно, счастливое такое спокойствие, мягкость, я себя так никогда еще не чувствовала, а он, я уже говорила, едва дверь открыл передо мной. Я стояла и улыбалась, это такая улыбка, не внешняя, а внутренняя, она до сих пор во мне осталась, ты видишь.
Ему я сказала, чтоб свет не включал и чтоб сел. Спокойно, не спеша, разделась. Глаз я его не видела, но взгляд чувствовала. Легла на диванчик, к стене повернулась, лежу тихо. И он не шевелится на своем стуле. Вдруг слышу, стал раздеваться. Стул опрокинул. Поднимать не стал. Лег рядом почти не слышно. Лежал так, что можно было бы и забыть о нем. Вдруг рука его меня коснулась. Провел по спине, по ложбинке. Пальцы дрожали. Тут я повернулась к нему. Руку его взяла и положила себе на грудь. Придвинулась. Я им управляла, он понял, подчинился, успокоился.
Под утро пошли на кухню, я вынула что было из холодильника, сготовила, он это варево слопал. Ел и глядел на меня. Тут уже не только восторг был, но и сытость. Раньше глаза были голодные, а теперь насытились. Он говорил, что думал, что так и умрет девственником, что ему еще осмыслить надо. Я улыбалась. Не знаю, как он эту весну пережил, я уехала, узнав, что беременна, сразу, ночным поездом, даже трудовую не взяла на работе, потом они мне выслали.
Проклял он эту весну или нет, не знаю. Для меня он умер. Исполнил предназначение”.
Я, конечно, спросила, почему она так рванула, почему оставила бедного парня в неведении, он наверняка был бы счастлив, что стал отцом.