По дренажным путям.
– Говорят, к тебе отец приехал?
Женя вздрогнул.
– Злой, что ли?
– Не знаю, я с ним еще не разговаривал, он на похороны опоздал…
– А может, он даже и добрый? – Леха пожал плечами, в том смысле что он и сам сомневается.
– … а ты ее отрави!
– Кого отравить?
– Ну собаку свою и отрави, если старая стала, сам же говорил.
Леха уставился на Женю.
– Да жалко вроде.
– А утопить не жалко? – Женя усмехнулся.- Привязать к ошейнику камень и закинуть подальше в карьер, пускай поплавает. А она еще будет кричать: «Леша, Леша, спаси меня и сохрани!» Это так бабка моя говорит: «Спаси и сохрани». А потом и захлебнется, в общем, все как положено…
В водяных кустах запутались цветные пятна нефти, пошли волны.
Кряхтя и отплевывая кипяток, к дебаркадеру подвалил паром, нарисовав в глазах лебедку, троса, длинные вытертые поручни, треснутое и заклеенное газетой стекло рубки. Кинули трап. На берег вышли приехавшие из мастерских и кирпичного завода.
Кочегар делал неприличные жесты контролеру. Все вышли и стали подниматься на холм к поселку.
Женя встал.
– Ладно, пошли на Филиал костер жечь.
Леха обернулся.
– Можно вообще-то. Удобрением, например. Оно у нас на чердаке припасено, а матери скажу, что костью поперхнулась.
– Зачем это?
– Как это зачем? Удобрения нигде нет, а нам еще гряды присыпать.
– Ну присыпай тогда.
Леха продолжал сидеть у воды.
– Ты идешь?
Такой толстый ушастый воротник пальто, спина зашита в нескольких местах, какие-то узоры шитья и прилипшая глина. Резиновые сапоги выглядывают из норы, откуда пахнет горячей капустой, извалянной в каше. Шапки почти не разобрать, ведь она хоронится. Может быть, шерстяная.
Скользко. Здесь мелководье.
Женя подошел и толкнул пальто в воду. Оно мгновенно набухло и превратилось в колокол.
– Ты чео-о, Жень, одурел совсем? – заорал Золотарев.- Давай вытаскивай меня, чео-о уставился?!
Потом допоздна жгли на Филиале костер и сушили одежду.
Ночью Женя проснулся оттого, что ему показалось, что кто-то гладит его по лицу, наверное, мама. Открыл глаза, но в комнате никого не было.
Были только слова отца Мелхиседека: «О славлю тебя, жена, что подвизаешься здесь в кущах непроходимых, вознесенных трезвением и страстей строительством, столь влекущими твою натуру – тоскующую, одинокую, романтическую, а порой и одноглазую…»
Фамарь Никитична одобрительно кивала головой. Вдруг все переглянулись и улыбнулись. Во славу Божию. Во славу Божию.
Гости засмеялись: смотри, смотри – приехал-таки.
– Что же ты опоздал, братан? – Серега приподнялся из-за стола.
Женя хорошо услышал этот вопрос и сел на кровати.
Кто приехал? Кто опоздал?
В комнате стало совершенно тихо, скорее непроницаемо для посторонних звуков – потолка было уже не различить, он растворился в вышине. Столь было странно и одновременно обыденно в этой сырой мгле вдруг услышать гудящий печной чугунной заслонкой голос бабки: «Женя, иди поздоровайся с отцом».
Потом Серегу поволокли из-за стола, он что-то кричал, выволокли на кухню, засунули в мойку головой и пустили воду.
Гости запели. Женя вышел в коридор: дед спал на скамейке у двери, Фамарь Никитична скрежетала зубами во сне. В зале.
Спустился по лестнице и вышел на улицу.
Женя подумал о том, что хорошо бы завтра пойти на карьер и посмотреть, как приходит паром, привозит работающих в мастерских и на цементном заводе. С собой на карьер можно взять и Леху
Золотарева, а потом пойти на Филиал и пожечь костер.
Теперь с карьера доносился лай собак, ветер отсутствовал.
Крыльцо, деревянная приступка, скользкие поручни и дорожка к воротам еще хранили воспоминания о Лиде разбросанными и уже почти ободранными еловыми ветками.
Через огород Женя пробрался к сараю – у входа горел свет.
Раньше здесь дед, как он говорил, «баловался с инструментом», потом сарай забросили, потекла крыша – жесть улетела, окно заткнули мешком из-под удобрения, пол погнил. Вообще-то малоприятная местность, какая-то безлюдная, глухая и чрезмерно сырая. Теперь же, по бабкиному хотению – «Не пущу ирода в дочкину комнату, пусть, как пес, в сарае ночует»,- здесь должен был спать отец – «Не пущу ирода в дочкину комнату, пусть, как пес, в сарае ночует, как живет, так пусть и ночует – под забором!».
И уже после этого разжились низкими скрипучими козлами, когда гроб стащили с грузовика, его поставили на эти низкие козлы, к земле расположив его тем самым, но исходил снизу холод, и даже лом не втыкался в смерзшийся песок, звенел, дудел, а еще разжились тюфяком, набитым соломой, дед приволок из кладовки старое одеяло.
Женя открыл дверь – тут было как в комнате: вкусно пахло сытой затхлостью, обои вздулись и трещали, когда протапливали печь, но ее никогда не топили здесь по причине ее отсутствия, зеркало, задернутое сукном, а иначе и быть не могло, ведь лампу с налетом извести и клея вывернули, полоска света с улицы проехала по отошедшим от пола и загнувшимся плинтусам, выхватила стол, обшитый картоном,- гвозди, скобы, проволока, висящее на ней чучело собаки, шкаф, раньше стоявший в комнате матери, ящик, на котором лежали вещи отца. Все столь знакомо…
За забором у Золотаревых, видно, проснулась собака, она загремела цепью в очке покосившейся конуры, зевнула, прилегла на ступеньку, шевеля своими острыми мохнатыми ушами.
Женя смотрел на отца.
Отец спал – он казался каким-то маленьким, укутанным, замерзшим.
Женя воображал себе, как его отец завернулся в старое одеяло, как подогнул ноги, как сопел во сне, стонал, чесал заросшую щеку, как положил под голову свернутую дедову шинель.
«Зачем ты приехал? Зачем? Отвечай!» Вдруг стало душно. Отец завертелся на хрустящем тюфяке, Женя попятился к двери, наступив в темноте на банку из-под солидола. Банка с грохотом помчалась по непригнанным доскам пола.
Сквозняк.
«Кто тут?» – закричал спросонья отец. Этот крик из трубы в окружении зубов, в клоках желтой ваты в сравнении с погребальной урной или бетонной урной, выкрашенной нитрой, продолжал вертеться, продолжал вопрошать в темноту, ринулся, ринулся ведь по следам своих горячих слюней, сбегавших по узенькому желобку.
Прикусил язык. Он завыл от боли.
Женя догадался: отец, наверное, испугался, подумал, что его пришли убивать среди ночи в чужом поселке, в сарае, где из щелей тянуло огородной дрянью перекопанной на зиму земли.
«Кто здесь?! Кто здесь?!» – ходящий и невидимый, смотрящий и дышащий кипятком. Женя захлопнул дверь, все погрузилось в темноту. Вот придет дед-дедушка, похожий на Николая Угодника с бородой, и побалуется с инструментом, с топориком, например.
Отец стал метаться, стал проситься, стал греметь полностию погребенным в бочке, стал вопрошать, извиваясь и кривляясь отвратительно: «Кто ты? Кто ты? Чего тебе от меня надо?»
– Дед, дедушка, а, дедушка! Не слышит, что ли? Приди сюда, завернувшись в простыню, примись сноровисто орудовать ножовкой, посыпая приступку желтыми опилками – «Вот сейчас несущие подрежем, а потом и само пойдет…».
– Открой дверь, слышь, открой! Кто тут?!
– Это же я, твой сын Женечка!
– Не знаю я никакого Женечку! Изыди, сатана!
Женя побежал по огороду. За спиной раздался треск рухнувших балок, хотя нет, сначала сарай зашатался, наружу полезли гвозди, и повалился набок. Отцовский голос, что исходил из недр, перешел на хрип. У Золотаревых за забором собака начала рваться с цепи, включили свет:
– Что у вас там происходит? Полпервого ночи! Совсем обалдели!
Вот и побаловались с инструментом, с каким-нибудь штангенциркулем степенным.