Литмир - Электронная Библиотека

Году в тридцать пятом или тридцать шестом он уехал на Колыму за длинным рублем. В 1937-м его там арестовали. Обвиняли в том, что он собирался продать

Советский Союз Японии. Когда в 1938 году Ежова расстреляли и его сменил Берия,

Георгий попал в число освобожденных, очевидно потому, что ничего не подписал. Он вернулся в Москву. Наши говорили, что он очень изменился после пережитого. Я его не видела. Однажды только случайно услышала его беседу с моим зятем-художником.

Они сидели, выпивали и говорили по душам. Художник показывает ему свои работы.

Слышу голос его друга: “Ты что же это, Сталина рисуешь?” А у того была очень удачная композиция, сделанная по заказу: “Сталин ведет занятия с рабочими в кружке”.

Мой зять отвечает эдаким задушевным голосом: “Понимаешь, я не могу не верить.

Я утром не могу вставать, если не верю”. “А ты, сукин сын, не верь, а вставай”, – заключает многоопытный зэк.

Однажды Георгий постучался ко мне. Первое, что бросилось в глаза, – у него нет передних зубов. Я спросила просто: “Это вам там зубы выбили?” Он как-то весь размяк. Вначале откликнулся еще неуверенно: “За одного битого двух небитых дают?” – но тут разговорился. Вообще-то он предпочитал молчать о том, что с ним делали, но на этот раз много рассказывал. Стоял “статуей”, из ног текла уже лимфа, его морили голодом, а он был большой, рослый мужчина, но ничего не подписывал.

Однажды следователь, издеваясь над его зверским голодом, дал ему тарелку щей, поставив ее прямо на пол. Но и этого показалось мало. Он смачно харкнул ему в тарелку. “И что вы думаете? – продолжал мой собеседник. -

Достоинство? Гордость?

Я осторожно отодвинул ложкой харкотину и стал есть”. (Очевидно, на четвереньках? А ведь это предвидел Мандельштам. Вспомним:

“Если б меня смели держать зверем. Пищу мою на пол кидать стали б…” Когда я говорила с

Георгием, я не знала этого стихотворения.)

Его спустили в подземелье, это в краю вечной мерзлоты! А в этой подвальной комнате еще стоял сейф дня хранения золота. Заставили раздеться, в одном белье заперли в этом сейфе и продержали там тридцать шесть часов.

Когда его вынули оттуда, он был почти без сознания, помнит только, что кричал:

“Голгофа! Голгофа!”

Его привели к следователям, а эти в своих белых воротничках и сверкающих мундирах нос воротят, ведь он был весь в своих испражнениях.

В другой раз его вызвали на допрос, а он был уже так слаб, что не мог идти. Он полз по заплеванному, окровавленному полу каменного коридора.

Женщина, валявшаяся на полу с женским кровотечением после стояния “статуей”, бросила на него взгляд, полный сострадания. “Понимаете, она была мне как сестра!” – вскричал

Георгий, рассказывая. – А часовой, видя, как я ползу, не выдержал и пробормотал сквозь зубы: “Сволочи, звери!” И я заплакал”.

И вот он опять в Москве. Ездит в Ленинскую библиотеку. Году в сороковом врывается однажды ко мне: “Я не могу. Я должен рассказать”.

Рассказ такой:

“Иду я по улице Горького, слышу, кто-то меня настойчиво окликает по имени-отчеству. Догоняет, просит остановиться. Смотрю, это мой колымский следователь.

И мы, можете себе представить, заходим вместе в “кафе

Филиппова”, занимаем столик. И я не знаю, не беседа ли это с Порфирием Петровичем из

Достоевского? А он говорит, что забыть меня не может. Стоит, мол, человек, качается, ноги распухли, из них жидкость течет, а он твердит одно: “Я только статистический случай”. Долго мы с ним сидели, он все злодейства сваливал на приказ свыше. А я его спрашиваю:

“А харкотину в суп тоже по приказу свыше?” “Знаете, распаляешься”…”

Во время войны Георгий появился у нас в Москве. Проездом на фронт. Говорит:

“Везу мясо”. Несколько раз повторил эту фразу. Я не могу понять, какое такое мясо.

Оказывается, пушечное мясо. Он вез в полк или в часть пополнение.

Долго не было от него известий. Война есть война. Может, убили?

Потом выяснилось. На каком-то вокзале у него украли пистолет. Его судили и отправили в штрафной батальон. Но он и оттуда вернулся живым. Не хотел оставаться в Москве ни одного дня. “Я не могу, я должен ехать к

Соне, рассказать ей все, что со мною было”. А Соня, казалось бы, нелюбимая его жена, оставалась еще где-то далеко в эвакуации. И теперь он к ней рвался как к самому близкому человеку.

После окончания войны он, как я уже говорила, был связан с

Институтом востоковедения, работал по проблемам Индии, или переводил с санскрита, не помню точно. Но когда началась кампания по борьбе с космополитизмом, то есть попросту антисемитский разгул, он, как еврей, не мог больше работать на институт

Академии наук, уехал в Куйбышев на строительство гидростанции.

Там он работал инженером. Приезжал оттуда в Москву и описывал спокойным тоном всякие ужасы.

Нет, это не был спокойный тон, а леденящий тон человека, который смотрит на жизнь беспощадными глазами. На этом строительстве работали зэки. Однажды они играли в футбол или во что-то вроде этого. “Я смотрю, – рассказывал он, – у них какой-то странный мяч. А когда они закинули его поближе ко мне, я увидел, что это человеческая голова. Они пинали ее ногами”. Он уверял, что много человеческих трупов забетонировано в блоках нового моста через Волгу. От его бесстрастных слов веяло ужасом.

При всей моей любви к Волге я с тех пор и подумать не могла о прогулке на теплоходе по великой реке. Тем более что от Жигулей, как говорят, остался один фасад, что-то вроде макета.

В 50 – 60-х годах он разошелся с женой, которая опять стала чужой и нелюбимой.

Они перегородили свою комнату. Он обедал в ресторанах, ел хорошо и дорого, особенно любил заказывать жареного гуся. По вечерам слушал радио в своей ставшей маленькой комнате. Может быть, он любил хорошую музыку? О нет. Он пристрастился к песням и романсам, которые с таким чувством пели Виноградов и Нечаев.

Однажды, слушая в который раз сентиментальный романс, в одночасье умер. Моя сестра рассказывала: он лежал на столе очень красный, а бывшая жена и сын всю ночь при помощи верных знакомых разбирали перегородку, чтобы им не вселили постороннего жильца в освободившуюся отдельную комнату.

Сын был в большом замешательстве. Мать посылает его в похоронное бюро, а на следующий день – на кладбище. Но ведь ему надо на службу. Как быть? Он никак не мог понять, что на похороны отца отпускают даже с работы.

И если покойник в последние годы жизни производил, по словам моей сестры, впечатление совершенно опустошенного человека, то сын его являл собой образец механического, заторможенного человека. Что лучше? Не знаю.

После союза СССР с Германией идеологическая монолитность в советском обществе была слегка нарушена. Ведь сколько лет подряд над нами довлела угроза немецкого фашистского нашествия. Я не могу забыть одного общего собрания сотрудников Ленинской библиотеки. Оно проходило в саду, перед входом в старое здание. Вероятно, дело было вскоре после Мюнхенского соглашения.

Выступали главным образом женщины. Как они нагнетали обстановку, почти кликушествовали, напоминая о книге Гитлера “Майн кампф”. И вдруг в августе 1939-го надо было совершить резкий поворот на 180 градусов. Между прочим, с тех пор до 22 июня 1941 года мы прожили как-то без лозунгов. Нас не призывали, не угрожали, не пугали, не подталкивали, ничего особенно героического не требовали. Все как будто замерло. Фанфары раздавались только по поводу присоединения к Советскому Союзу Прибалтики, Бессарабии и

Западной Украины.

Я была в Верее в тот день, когда началась вторая мировая война.

Местные жители были до крайности встревожены, считая, что большая война началась и для нас. Они говорили, что “лошадей забирают”. А это был пока еще только раздел Польши.

Я так волновалась, что одна из верейских женщин спросила меня:

“У тебя кто пойдет – муж, брат?” У знакомой соседки в доме в углу комнаты сидел бледно-зеленый от страха мужик – ее сожитель с подозрительным социальным положением.

29
{"b":"103298","o":1}