Тут и не захочешь, да поневоле взмолишься:
– Вразуми меня, Господи, и не дай пропасть…
Только теперь, вырвавшись из клетки, обильно позлащенной Кандинским, Ольга Палем взмыла ввысь как вольная птица, и с трагической высоты своего одинокого полета она, казалось, увидела сама себя – свободной, прекрасной, счастливой.
Не сердитесь, если я снова сошлюсь на слова Н. П. Карабчевского: «Она вращалась теперь в обществе молодых студентов и офицеров, юнкеров и гимназистов. Они устраивали для нее кавалькады, сопровождали верхами в загородных прогулках, вводили Ольгу Палем в свои студенческие вечеринки и танцевальные вечера; в обществе молодой и красивой женщины всегда было шумно, весело, молодо, непринужденно…»
– Господи, не оставь меня! – молилась Ольга Палем, обуянная тихим ужасом перед приманками жизни, столь щедро разбросанными на путях ее жизни.
Да, слишком уж много соблазнов окружало ее, все ухаживали за ней, влюблялись в нее, недоступную никому, и она, как и всякая женщина, ощутившая власть своей красоты, становилась излишне гордой, презрительно-равнодушной, все отвергающая, выдумывающая о себе даже то, чего никогда не было.
– Почему я сегодня Палем, а завтра опять Попова? – говорила она своим поклонникам. – О-о, это ужасная история… Моя мать, красивая княжна из рода крымских Гиреев, была женою какого-то богача Палема, но покинула его ради страстной любви к одному аристократу… Потому и называю себя как хочу!
Но свои выдумки она вышивала по черному белыми нитками. Если ее улавливали на лжи, Ольга Палем обижалась:
– Это не ложь, а лишь маленькое преувеличение…
Среди молодежи, окружавшей ее, оказался и титулованный студент барон Сталь-фон-Гольштейн, который открыто выражал сомнение в ее «недоступности».
– Бросьте, господа! – авторитетно заявил он однажды. – Палем или Попова, называйте ее как угодно, самая обычная «прости господи». Разве неизвестно, что она уже побывала в сарданапаловых объятиях старого паука, известного одесского гобсека? А где река текла, там всегда мокро будет…
– Чем докажете это, барон? – возмутился курносый юнкер Сережа Лукьянов, тайный обожатель красавицы-амазонки.
– Чем? – усмехнулся Сталь. – Согласен на пари. Через неделю она станет моей… Вы, юнкер, не верите?
– Не верю.
– Тогда договоримся: если Ольга Палем устоит передо мною, я, как благородный человек, признаю свое поражение, так и быть – ставлю на всех ящик шампанского.
Через неделю барон честно расплатился за проигрыш.
– Черт бы ее побрал, эту недотрогу! – сказал он при этом. – Ведь я всегда был неотразимым мужчиной, но эта язва и впрямь оказалась неприступнее Карфагена… Может, теперь попытаете счастье именно вы, юнкер Лукьянов?
– Зачем? – понуро отвечал тот. – Зачем мешать Аристиду Зарифи, в которого влюблена госпожа Палем? Вы же видите, как волшебно сияют ее глаза, когда она встречает его…
Кажется, Ольга Палем действительно влюбилась в очень красивого грека, сына богатого негоцианта, но Зарифи лишь загадочно улыбался, когда его спрашивали о результатах романа. Да, возникли и сплетни о том, что Аристид хорошо заплатил Ольге Палем, но красавец сразу же отверг эти слухи.
– Стоит ли разводить грязь на чистом месте? – сказал он. – Ольга Васильевна и своих денег имеет достаточно. Она даже не делает секрета, откровенно рассказав мне, что господин Кандинский до сих пор опекает ее как родной папочка…
Летом 1889 года в компании «золотой» молодежи Одессы, в которой юнкер Сережа Лукьянов был самым невинным и скромным, неожиданно заметили, что именно этот юнкер одержал над Ольгой Палем неслыханную победу. Капризная красавица сама пожелала провести летний сезон на захудалом хуторе его матери – в степных краях под Аккерманом. Мать юноши встретила Ольгу Палем очень радушно, и до чего же хорошо было Ольге на хуторе, где сохранилась еще дедовская библиотека, а вечерами, сидя в «вольтеровском» кресле, по-домашнему поджав под себя ноги с выпуклыми коленками, Ольга Палем запоем читала Бальзака, Гюго, Флобера, Поля де-Кока, Жорж Занд и Бурже.
– Боже праведный! – восклицала она, блаженно щурясь при свете керосиновой лампы. – Сережа, милый, как я завидую тем людям, что жили до нас… сколько огня, сколько страсти!
Молоденький юнкер, влюбленный лишь платонически, не смел и пальцем коснуться своей «богини», счастливый лишь оттого, что его глаза впитывают свет ее глубоких очей.
– Может, чаю? Или сливок? – суетливо предлагал он. – Мама говорит, что вы мало едите. Это ее беспокоит…
Рано утром Ольга Палем еще нежилась в постели, сонно слушая возгласы петухов, звавших ее к пробуждению, когда за стеною возникла тихая беседа матери с сыном.
– Ах, Сережа! – говорила мать. – Вот станешь ты офицером, придет время жениться и… Поверь, лучшей невестки я бы и не хотела! Мне очень нравится Оленька, ты как-нибудь поговори с нею, чтобы согласилась дождаться тебя уже при эполетах.
– Что вы, мама! – почтительно отвечал юнкер. – Ольга такая красивая, а я… я такой курносый. Как я скажу ей?..
Лукьянов провожал ее осенью до вокзала в Аккермане, прощаясь, они долго стояли молча, и Ольге Палем было жаль оставлять юношу на перроне так… просто так. В самом деле, что ей стоит подарить ему свои губы, чтобы потом не спал по ночам, чтобы думал о ней, чтобы ожили прочитанные романы.
Но ударил гонг – почти спасительный для нее.
Доброе пожатье рук – и ничего больше.
Так закончилось это лето – без единого поцелуя.
…Знал бы Сережа Лукьянов, что пройдет несколько лет, и ему, ставшему офицером артиллерии, придется отстаивать честь его «богини», которую станут обливать зловонными помоями, всю испачкав грязью домыслов и циничных обвинений.
………………………………………………………………………………………
В доме Вагнера на Дерибасовской она снимала обширную квартиру на втором этаже, а почти весь бельэтаж занимали состоятельные люди – чиновники или офицеры с семьями, здесь царили тишь да гладь да божья благодать, ароматизирующая запахами кухонь, волнующая звуками роялей, на которых доченьки с бантами в прическах разучивали гаммы. Граммофоны тогда еще не вошли в моду, одесситы довольствовались шарманками. Похрустывая на зубах шоколадом, Ольга Палем часто внимала пению девочек, подпевавших шарманкам из обычного репертуара улиц:
Подайте мне карету,
Трех вороных коней,
Я сяду и поеду
К разлучнице своей…
Это слышалось с улицы. Зато окна квартиры выходили во двор, где размещались жилые флигели с открытыми галереями, густо заселенные мастеровым и базарным людом. Там в корытах прачки стирали белье для жильцов бельэтажа, там ругались и дрались мужья с женами, за что-то постоянно лупили орущих детей, со двора неистово гудели примусы, а на гигантских сковородах вечно шкворчали неизменные баклажаны с луком, запах которых Ольга Палем вдыхала вольно или невольно… Гораздо труднее было мириться с бурными дискуссиями, возникавшими во дворе на лирической, меркантильной или национальной основе.
Ольга Палем невольно съеживалась в своих комнатах, когда со двора раздавалось требование:
– Заткнись ты… морда жидовская!
– От такого слышу! Ты сначала глянь на свою морду…
Общедворовый скандал развивался по всем правилам народного искусства: евреев оставляли в покое, зато с жаром и пылом начинали перебирать других обитателей двора:
– У, хохлятина! Сало-то с салом, вот и нажрал ряшку.
– А тебе, кацапу, больше других надобно?
– Я этой гречанке глаза повыцарапаю. Давно вижу, как она в мово драгоценного буркалы свои уставила, бесстыжая!
– На помощь, тут свои наших бьют!
– Свят-свят, люди добрые, будьте в свидетелях.
– Маланья, у тебя борщ сбежал… кипит!
– Чичас всех в протокол запихаем!
– Николай, с кем ты связался-то? Или у тебя других дел не стало? Марш домой, покедова я не озверемши…