У ног других не забывал Я взор твоих очей; Любя других, я лишь страдал Любовью прежних дней. Так грусть — мой мрачный властелин — Все будит старину, И я твержу везде один: «Люблю тебя, люблю!» И не узнает шумный свет, Кто нежно так любим, Как я страдал и сколько лет Минувшим я гоним. И где б ни вздумал я искать Под небом тишину, Все сердце будет мне шептать: Я отвечала Сашеньке, что записка ее для меня загадочна, что передо мной никто не виноват, ни в чем не провинился и, следовательно, мне некого прощать. На другой день я сидела у окошка, как вдруг к ногам моим упал букет из желтого шиповника, а в середине торчала знакомая серая бумажка, даже и шиповник-то был нарван у нас в саду.[83] Передо мной лежит листок, Совсем ничтожный для других, Но в нем сковал случайно рок Толпу надежд и дум моих. Исписан он твоей рукой, И я вчера его украл, И для добычи дорогой Готов страдать — как уж страдал! [84]Изо всех поступков Лермонтова видно, как голова его была набита романическими идеями, и как рано было развито в нем желание попасть в герои и губители сердец. Да и я, нечего лукавить, стала его бояться, стала скрывать от Сашеньки его стихи и блаженствовала, когда мне удавалось ее обмануть. [Сушкова, 119–129] В конце сентября холера еще более свирепствовала в Москве; тут окончательно ее приняли за чуму или вообще отравление; страх овладел всеми; балы, увеселения прекратились, половина города была в трауре, лица вытянулись, все были в ожидании горя или смерти, Лермонтов от этой тревоги вовсе не похорошел. Отец мой прискакал за мною, чтоб увезти меня из зачумленного города в Петербург. Более всего мне было грустно расставаться с Сашенькой, а главное, я привыкла к золотой волюшке, привыкла располагать своим временем… С неимоверною тоскою простилась я с бабушкой Прасковьей Петровной, с Сашенькой, с Мишелем; грустно, тяжело было мне. Не успела я зайти к Елизавете Алексеевне Арсеньевой, что было поводом к следующим стихам: Свершилось! Полно ожидать Последней встречи и прощанья! Разлуки час и час страданья Придут — зачем их отклонять! Ах, я не знал, когда глядел На чудные глаза прекрасной, Что час прощанья, час ужасный Ко мне внезапно подлетел. Свершилось! Голосом бесценным Мне больше сердца не питать, Запрусь в углу уединенном И буду плакать… вспоминать! [85]1-го октября[86] 1830 г. Когда я уже уселась в карету и дверцы захлопнулись, Сашенька бросила мне в окно вместе с цветами и конфектами исписанный клочок бумаги, — не помню я стихов вполне: Итак, прощай! Впервые этот звук Тревожит так жестоко грудь мою. Прощай! Шесть букв приносят столько мук, Уносят все, что я теперь люблю! Я встречу взор ее прекрасных глаз, И может быть… как знать… в последний раз! [87][Сушкова, стр. 130–131]
11 сентября 1830 г. У нас большой переполох: разошелся слух, что в разных частях города мрут от холеры… Все принимают предосторожности. Чесноку нельзя больше найти в Москве; последние гарнцы продавались по 40 р. Деготь, хлористая известь, камфора и мускус, от палат до хижин, распространяют свой запах по всей Москве. Как предохранение, предписывают умеренность, трезвость, поменьше есть зелени и вовсе не есть плодов… Многие уезжают в Смоленск и Петербург, и Москва пустеет, как в 1812 г. Не одни только богатые люди покидают ее; вот уже четвертый день, как рабочие бросают дело и тысячами уходят назад в деревни… Теперь изо всех застав тянутся экипажи и толпы рабочего люда. Другие заперлись у себя в домах, обеспечив себя закупкою съестных припасов, и живут как в осажденной крепости… В понедельник и вторник трусость достигла высшей степени. Купцы и даже простолюдины не выходили из дому иначе как держа платок под носом. Каждый спешил закупить себе припасов на случай запечатания домов, так как распространился слух, что все частные дома будут запираться от полиции, подобно домам казенным. Народ собирался у икон, в особенности у иконы, что у Варварских ворот, той самой, из-за которой погиб Амвросий в 1771 г. Два дня сряду видел я, как спускали лампаду, которая горит перед этой иконою; как люди, и больше всего женщины, обмокали в лампадное масло свои тряпочки с тем, чтоб потом класть их себе на живот. Этого средства не значится в списке предохранительных мер, который привезен министром. [Из письма Кристина к граф. С. А. Бобринской. «Русский Архив», 1884 г., кн. 3, стр. 137–140] Октября 2-го 1830 г. Со вчерашнего дня Москва заперта; в течение 12 дней ее покинуло 60 тысяч человек. Теперь никто не выедет и не въедет без нового распоряжения… [Из письма Кристина к граф. С. А. Бобринской. «Русский Архив», 1884 г., кн. 3, стр. 141] СМЕРТЬ Закат горит огнистой полосою. Любуюсь им безмолвно под окном, Быть может, завтра он заблещет надо мною — Безжизненным, холодным мертвецом. Одна лишь дума в сердце опустелом — То мысль о ней… О, далеко она, И над моим недвижным, бледным телом Не упадет слеза ее одна! Ни друг, ни брат прощальными устами Не поцелуют здесь моих ланит, И сожаленью чуждыми руками В сырую землю буду я зарыт. Мой дух утонет в бездне бесконечной!.. Но ты… О! пожалей о мне, краса моя! Никто не мог тебя любить, как я, Так пламенно и так чистосердечно. 1830 г., октября 9. Москва. [Лермонтов. Акад. изд., т. I, стр. 158] 1. Чума явилась в наш предел. Хоть страхом сердце стеснено, Из миллиона мертвых тел Мне будет дорого одно. Его земле не отдадут, И крест его не осенит, И пламень, где его сожгут, Навек мне сердце охладит. вернутьсяСтроки эти, впервые опубликованные Е. А. Сушковой в «Русском Вестнике» (1857 г., т. XI, стр. 405–406), представляют собою очень неисправную редакцию известных с 1859 года стихов «К. Л. (подражание Байрону)». Очевидно, А. Верещагина сознательно мистифицировала Сушкову, прислав ей стихи, посвященные в действительности В. А. Лопухиной, и дав тем самым повод к позднейшим неосновательным обвинениям мемуаристки в том, что она иногда «относит к себе» не ей адресованные вещи (см., напр., замечание П. А. Висковатого в «Русском Вестнике», 1882 г., кн. 3, стр. 335). вернутьсяСестра Е. А. Сушковой — Е. А. Ладыженская в своих «Замечаниях» на «Воспоминания» Е. А. Хвостовой (ур. Сушковой) говорит: «М. Ю. Лермонтов никак не мог перелезть через забор и нарвать в саду Сушковых желтого шиповника по тем причинам, что при доме Сушковых никакого сада не было, а был пустырь без всяких кустов и дорожек, в одном углу которого стояла, кажется, баня, в другом же, противоположном, расстилалось не то божье дерево, не то заглохший куст смородины; да и шиповники, какого бы они цвета ни были, цветут весной, а не осенью» («Русский Вестник», 1872 г., кн. 2, стр. 661). вернутьсяВпервые опубликовано Е. А. Сушковой в «Русском Вестнике», 1857 г., т. XI, стр. 406. Других текстов этих строк неизвестно. вернутьсяВпервые опубликовано Е. А. Сушковой в «Русском Вестнике», 1857 г., т. XI, стр. 407. Других текстов этого произведения до нас не дошло. вернутьсяЕ. А. Ладыженская в своих «Замечаниях» на «Записки» говорит: «Отец мой, приехавший погостить в Москву, провел в ней едва несколько дней и поспешил в обратный путь, взяв с собой свою старшую дочь, лишь только разнесся слух о холере, грянувшей на Белокаменную прямо из Саратова. Он поступал так не из страха эпидемии, но чтобы не подвергнуться карантинной скуке и неволе… Отъезд его, сколько мне помнится, по жарам и яркому солнцу, состоялся в августе или в самых первых числах сентября… Если же в этом случае память мне не изменяет… то я не понимаю, почему проворный и неистощимый импровизатор М. Ю. Лермонтов воскликнул: „Свершилось!“… только 1 октября. Или… Но этого быть не может — стихотворение написано к другой, и отрок-поэт успел в столь короткое время найти новый предмет для своих похвал и вдохновений?» («Русский Вестник», 1872, кн. 2, стр. 650). вернутьсяОпубликовано впервые Е. А. Сушковой в «Библиотеке для Чтения», 1844 г, № 6, стр. 129. |