Литмир - Электронная Библиотека

И что же я увидел?

Комнату, прежде всего. Стандартное космическое жилье, доставляли его в неразобранном виде, прямо выгружали с корабля жилой вагончик. На одной стене табло управления, цветные знаки, циферблаты и звонки тревожных сигналов. Под ним рабочий стол, точнее, секретер со множеством ящичков. Другой стол, и тоже с ящичками, — хозяйственный, обеденный. Между ними вертящийся стул. Крутнулся — пишешь, крутнулся — закусываешь. (Умилился я, глядя на этот стул. Отец и на Земле завел такой же, я с восторгом вертелся на нем до головокружения.) У задней стенки за занавеской спальня вагонного типа — койки в два этажа. На нижней сидит веснушчатый круглолицый и, наклонив голову, прислушивается к струнам, подобрался ли мотив.

Взя-ал бы я ба-андуру да сыграл что знал,
Че-е-рез ту-у банду-уру бандуристом стал.

— Может быть, хватит? — говорит отец с раздражением.

— Сейчас. Вот подберу. Получается уже.

— Слушай, дружище, имею я право на отдых?

— Сейчас…

Отец закипает. Но закипать нельзя, когда год живешь вдвоем, с глазу на глаз.

Дисциплина побеждает. Отец крепится, стискивает кулаки.

— Я пошел на Тулу. Слышишь? За Тулу…

А что такое Тула? Какая там Тула на Рее?

Кратер показывает мне отцовская память: обыкновенную метеоритную воронку с осыпавшимися краями. Оказывается — но это я уже позже узнал, — на далеких небесных телах, где нет ничего примечательного, кроме скал, уступов и метеоритных кратеров, дежурные планетчики, чтобы не тратить клетки мозга на придумывание названий, ближайшие холмы именуют в честь земных гор, пропасти — по земным рекам, а воронки — по городам. Так удобно и запоминается легко: к югу от станции — южные города, после Тулы — Орел, Курск, Белгород, к северу — Ярославль, Вологда и так далее. Привычно, голову загружать не надо.

При слове «Тула» в памяти отца возникло ощущение изнеможения. Тула — первый кратер от станции, а также и последний на обратном пути. Конец похода, но до дома еще километров семь, семь километров унылой равнины, черной, с проседью инея. Острые осколки, нагибаться за ними не стоит: обычный состав, метеоритное железо, оливин, пироксены… Нагибаться не стоит и не хочется. Осталось семь километров, и за плечами тяжелый рюкзак с образцами. Проклятая добросовестность — все на ногах и на ногах, устал как собака, а впереди еще семь километров. И присесть нельзя. Солнце уже у горизонта, яркое, для глаз колючее, но холодное и карликовое, совсем несерьезное солнце, с вишню величиной. Но как зайдет, будешь спотыкаться в черной тьме, лобовым прожектором шарить, куда нацелить ногу. Тяжесть на Рее невелика, теоретически прыгать можно метров на десять. Но герметический скафандр… и груз образцов еще! Не прыжки получаются — полупрыжки, удлиненные шаги. Сколько придется на семь километров? Тысячи две, а может, и три. Ну, давай, давай! Тысячу отпрыгаю — присяду. А считать, из практики известно, лучше от конца к началу: 999, 998, 997, 996… Не сколько прошел, а сколько осталось. Так приятнее, нагляднее приближение к дому… 990, 989, 988… Неужели когда-нибудь будет ноль?

Вот такие воспоминания вызвала Тула — последняя остановка по возвращении из похода, когда силы исчерпаны.

Ордер на молодость(сборник) - i_014.jpg

О Курске воспоминание было приятнее: плитчатый камень, извлеченный из осыпи, — черно-синие полосы с золотистыми прослойками. Неведомый минерал! Ольгинитом хотелось назвать в честь жены. Все же в справочник вошло другое имя: реехромит.

Часто всплывал в памяти Сатурн, Сатурн без колец; спутники смотрят на кольца с ребра. Серо-зеленый, цвета плесени, громадный шар с завитками застывших циклонов, мохнатый какой-то, махровый… скорее, мохом обросший. А сквозь мох зловеще просвечивают красные глазки — один побольше, один поменьше, как бы подмигивают, прищурившись. Зловещая картина. Впрочем, это мне, постороннему, она кажется зловещей. А у отца удовлетворение: «Наконец-то! Значит, есть-таки раскаленные недра у планеты. Сомневались, спорили, и вот неопровержимый факт: извержение! И какое! Сквозь атмосферу просвечивает. Не зря сидели на Рее, потратили три года жизни».

Так все время выплывали чрезвычайные события. Три года сидели, ждали…

Дождались! Важное отпечаталось, промежуточное стерлось. Обрывки воспоминаний выдавал мне отец. Из всех кратеров — курский, где нашелся ольгинит; из всех походов — тот, где треснул скафандр; при слове «склад» — пожар, пламя в клубах пены огнетушителя.

И за столом в нашем доме было то же. О чем вели разговор? О приключениях: верхом на ракете отправился на Луну, задыхался из-за наростов в трубах. Но этакое приключение один раз в жизни. Не ради него же стал планетчиком.

Не с Земли бежал, не за славой и не ради редких приключений. Для чего же?

Из «Звездного архива» Эгвар выписал для меня дневник отца. Все планетчики обязаны вести журнал на манер корабельного. И отец вел, отмечая задания и их выполнение, наблюдения астрономические, маршруты топографические, находки геологические, дела хозяйственные, ремонт аппаратуры и сооружений, а особенно скрупулезно работу в оранжерее: посадка, пересадка, прививка, подкормка. И восклицательными знаками приветствовал появление проклюнувшихся ростков: первый лук на Рее, рейская петрушка, рейские кабачки, рейская свекла.

Восклицательными знаками отмечал. Не чужд эмоциям был мой рациональный отец.

Не сухарь!

Но такими же эмоциональными восклицательными знаками отмечались и неделовые заметки: «Треть срока прошла! Медлительно тянется время!», «Половина срока — вторая половина легче!». А к концу журнала уже шли ежедневные восклицания: «До смены двадцать три дня!», «До смены двадцать два дня!», «До смены двадцать один день — три недели!!!».

Что же получается? Выходит, что, живя в космосе, отец мечтал о Земле. Так зачем же он рвался в космос, зачем сбежал из дома в самом начале годичного отпуска? Что-то недоговаривала память, что-то недоговаривал журнал.

Снова и снова надевал я на голову шлем, подслушивающий мысли, снова и снова вчитывался в дневниковые записи, снова и снова обдумывал свои собственные воспоминания.

Вот что дошло до меня в конце концов.

Самостоятельность (»самость») была главной чертой отца.

Он все хотел делать сам. Сам вел наблюдения, своими ногами мерил неисхоженные просторы, сам составлял коллекции, сам конструировал роботы, сам ремонтировал их, сам клеил скафандры и подошвы к ботинкам, сам кулинарил, комбинируя консервы. Сам, сам, сам… И космос в высшей степени давал возможности для этой самости. На планетах отец был лицом к лицу с природой: «Я и простор, Я и пустота, Я и мороз, Я и огонь. Я — я - я! И на мне ответственность, и во мне сила, и на меня надежда!»

На Земле же не было самости. Люди вокруг, великое множество других «Я», и каждому надо уступать понемножку. Есть мама с твердыми взглядами на «хорошо — плохо», «надо — не надо». Есть сынок — существо несамостоятельное, требующее диеты и режима, его режиму подчиняются самостоятельные родители. Есть дамы — гостьи, из вежливости надо считаться с их вкусами.

Люди вокруг на Земле: не Я, а МЫ. Разделение труда, и в самости нет нужды. Не нужны выносливые ноги — вызываешь роликоход. Не нужно твое умение чинить роботы: есть механики по кухонным, есть механики по садовым. Не нужны путешествия: включаешь видео и, сидя в домашнем халате, отправляешься на полюс, в тропики, на дно океана, на вершины гор, на ту же Рею.

Земля обесценивала самостоятельность отца.

Он не рвался потреблять. Ему хотелось создавать, творить, как господь бог. Но что творил он на Земле? Двухголовых змеенышей, уродцев жалких, которые только пугали изнеженного сыночка. На планетах же он с увлечением создавал теплицы — зародыши будущих садов. В caдах тех была душа отца. У безжизненного, бесплодного космоса он отвоевывал квадратные метры для зелени, для комического лука, петрушки, кабачков, свеклы и огурцов, космическую яблоню мечтал вывести, космические ягодники и сады, чтобы в тех космических садах были детские сады, чтобы паслись там, на малине и крыжовнике стайки горластых космических уроженцев, похожих на его сына, чтобы водили эти стайки космические воспитательницы, похожие на нашу маму.

23
{"b":"102916","o":1}