Вот тогда вновь выплыл Филип. Он заверил меня в своей дружбе, и мы быстро сошлись, потому что никого другого у меня не было. Джонни всегда с необыкновенным уважением относился к власти. Если директор ронял: «Не разговаривать», Джонни проглатывал язык — ни гугу. Но при этом он любил играть с огнем и задевать те самые власти, которые уважал. Филип не уважал властей, но вел себя осмотрительно. И вот он снова выплыл. И, пожалуй, — кто знает? — даже поднял свои акции в глазах учителей. А как же — верный друг! И конечно, я был ему благодарен.
Теперь, когда я свожу все вместе и оцениваю наши отношения в те памятные недели, меня охватывает оторопь. Неужели это возможно? Неужели сопливым мальчишкой он был уже такая бестия? Неужели еще тогда был так труслив, коварен и хитроумен?
Ему удалось в два счета завладеть мною, и он сразу завел разговор о религии. Для меня это была целина. Даже если бы меня крестили сейчас, крещение было бы чем-то условным. Я проскочил сквозь эти сети. Филип же исповедовал англиканство, а — что совсем уже необычно для тех дней — его родители отличались истовостью и благочестием. До меня эти сведения дошли стороной, да я в них и мало разбирался. В школе мы читали молитвы и пели гимны, но в моей памяти все это сохранилось лишь маршем, под который нас разводили по классам, да еще тот случай, когда Минни продемонстрировала нам, чем человеческие существа отличаются от животных. Раза два к нам приходил служитель Божий, но из этого ничего не воспоследовало. Правда, мне нравилось то, что нам читали из Библии. Я принимал все, что слышал на уроке. Жаль, что я тогда не упал в лоно первой же церкви, приложившей к тому хоть гран усилий, — как слива в руки тряхнувшего дерево.
Но Филип даже в том щенячьем возрасте стал приглядываться к родителям со стороны и пришел к неким определенным выводам. Перейти рубикон он не посмел и остановился на краю — решил про себя, что все это мура. Правда, не совсем. Тут замешался викарий. Филип был обязан посещать его занятия — готовиться к конфирмации. Или, может, он тогда был еще слишком мал? Приходский священник к этим занятиям отношения не имел. Он был со странностями — старый холостяк. Поговаривали, что он пишет книгу, а вообще, он жил в доме при церкви со старушкой экономкой почти одних с ним лет.
Как мы тогда относились к религии? Я — никак, Филип — с раздражением. Лучше всего, пожалуй, Джонни Спрэг, частично от бездумной готовности что угодно принять, частично от неразвитости ума. Он знал, чего ждать от мисс Мэсси, которая утверждала, что мы знаем все, что нам положено знать. И мы знали, чего ждать от мисс Мэсси, — запуганные до смерти и оглушаемые громами, если хоть на миг отключали внимание. Мисс Мэсси была справедлива, но свирепа. Тощая, сиво-пегая, она умела держать нас в руках. Как-то погожим днем она вела у нас урок. За окном в голубом небе плыли громады облаков. Мы ели мисс Мэсси глазами — ничего другого мы позволить себе не смели. Никто, кроме Джонни. Джонни завладела его всепоглощающая страсть. Из облаков вынырнул «Мотылек»; он взмывал вверх, заходил на петлю, кувыркался или просто висел в небе над высокими равнинами Кента. Джонни тоже был там — в воздухе. Он вел самолет. Я понимал, что сейчас произойдет, и пытался, соблюдая осторожность, предостеречь Джонни, но за свистом ветра в проводах и мерным гулом мотора мой шепот был ему не слышен. А мы знали, что мисс Мэсси уже что-то засекла, потому что в атмосфере чувствовался избыток благоговейного страха. Тем не менее она как ни в чем не бывало продолжала вести урок. А Джонни «штопорил».
И тут она кончила рассказывать.
— Ну а теперь, дети, проверим, помните ли вы, почему я выбрала эти три притчи? О чем они говорят? Кто может ответить? Филип Арнолд?
— Да, мисс.
— Джонни?
— Да, мисс.
— Сэмми Маунтджой? Сюзен? Маргарет? Рональд Уэйкс?
— Мисс. Мисс. Мисс. Мисс.
Самолет спикировал, заходя на петлю. Джонни сидел тихо-тихо, собирая под партой силы, чтобы взмыть в небо. На голове у него был шлем, руки уверенно и точно лежали на ручке управления. Его овевали запахи рыбы с чипсами — то есть машинного масла — и вольного ветра. Он медленно потянул на себя ручку, но мощная длань подняла его вверх, и… какая там петля! Над его головой черной тенью неслась земля.
— Джонни Спрэг!
Посадка была аварийной.
— Ступай сюда!
Джонни выбрался из-за парты, готовый к расплате. Летать всегда было дорогим удовольствием: час полета — три фунта за двоих, тридцать шиллингов за одного.
— Так почему я выбрала эти притчи?
Джонни стоит, заведя руки за спину, опустив подбородок на грудь.
— Смотри на меня, когда я с тобой говорю!
Подбородок медленно отжимается вверх.
— Почему я выбрала эти три притчи?
Нам слышно, что он бормочет в ответ. «Мотылек» уже улетел.
— Н-не зн-наю, мисс.
Мисс Мэсси бьет его по щекам — обеими руками, справа и слева. Слово — затрещина, слово — затрещина.
— Бог…
По правой!
— …есть…
По левой!
— …любовь!
По правой! По левой! По правой!
Мы знали, чего ждать от мисс Мэсси.
Итак, религия, пусть несколько хаотично, вошла в наши жизни, Джонни и я приняли ее, мне думается, как неизбежную часть необъяснимого положения вещей, изменить которое мы не властны. Правда, нам не приходилось иметь дела с викарием Филипа.
Это был бледный, ревностный, искренний до святости пастырь. Приходский священник, избегая сомнений и разочарований, погрузился в чудачества; и все больше и больше церковных дел переходило в руки отца Ансельма. Он держал в страхе и повиновении сосуды скудельные — свои малые сосудики. И приспосабливал беседы к их уровню. Он завладел Филипом. Он обошел выставленную Филипом заставу и теперь угрожал разрушить его знание людей, его себялюбие. Он привел его к алтарю и вынудил встать на колени. И при этом никаких эмоций, никакого валлийского пыла. Он действовал наглядными пособиями. Показывал детям чашу, рассказывал о трансатлантическом лайнере «Куин Мэри», тогда еще не вышедшем из дока[4]. Говорил о богатстве. Протягивал серебряную чашу. Есть у вас шестипенсовик, дети? Серебряный шестипенсовик?
Он наклонял чашу. Смотрите, дети! Вот они — те, кто считается фараонами. Смотрите — ободок на чаше из чистого золота.
Филип был пронзен до самых пяток. Значит, в этой штуке что-то все-таки есть. И они обсудили этот вопрос с тем же практическим уважением к нему, как обсуждали все остальное. Они оценили его наличием золота. Так-так. В умной, изворотливой голове Филипа религия вышла из понятий, сочетавшихся с обманом, капустой и аистом, и обрела значение огромной силы. Викарий на этом не успокоился. Повергнув Филипа ниц с помощью чаши, он прикончил его с помощью алтаря.
Вам, конечно, этого не видно, дети, но Сила, воздвигшая Вселенную и хранящая вас, живет в алтаре. К счастью, вам не дано ее видеть, как не дано было и Моисею, хотя он и просил явить ее. Если бы пелена спала с ваших глаз, вы были бы сметены и уничтожены. Помолимся же, смиренно преклонив колени.
А теперь ступайте, милые. И унесите с собой мысль об этой Силе, возвышающей, любящей и карающей; Силе, которая щит для тех, кто тверд в вере своей, око, которое никогда не дремлет.
Филип ушел, заплетая ногами. Он не сумел объяснить мне, в чем тут было дело, но теперь я знаю в чем. Если слова викария были правдой, а не очередной мурой, которой пробавлялись его родители, какое будущее ждало тогда Филипа? К чему его расчеты, его дипломатия? Его ловкое манипулирование другими людьми? Что, если на самом деле существует иная шкала ценностей, по которой результат вовсе не оправдывает средства? Филип не умел все это выразить. Однако свое настоятельное, свое отчаянное желание узнать, так ли это или не так, передать сумел. Для меня золото никогда не было металлом, оно было символом. Я с удовольствием извлекал это значение из школьной науки — миро и чистое золото, золотой телец, — какая жалость, что его стерли в прах! — золотое руно, златовласка, златовласка околдованная, золотое яблоко, о, золотое яблоко — все это отсвечивало в моем мозгу, и в чаше, так поразившей Филипа, я видел только еще одну разновидность мифов и легенд. Но я как раз был в полной изоляции и все равно что в Ковентри. Поэтому-то Филип и выплыл снова. С его дьявольской проницательностью он сообразил, как сыграть на моем одиночестве и озлобленности, как использовать тягу к бахвальству. Он уже тогда умел выбрать для дела нужного человека и нужный момент.