К счастью, голос у него сломался год назад и теперь он не боялся пустить петуха или взвизгнуть, как кошка, которой наступили на хвост. Поэтому он без труда повел мелодию; голос его, правда, не мог тягаться с голосом гостя, он был заметно мягче и тише, но зато ему лучше удавались тонкие интонации, да и звучал он задушевнее. Письмецо, враз посерьезневший, осторожно прикасался к струнам виолы — и если ему она вторила ясным звоном, то Гильему ответила мягким переливом; удивительно — те же струны, те же пальцы… но для одного — октябрьский лед, а для другого — июльский дождь.
— Хорошо… — Пегильян был заметно доволен услышанным. — Вот не ждал такой удачи…
— Послушай, — Письмецо кивнул Гильему, приглашая присесть рядом, — кто это тебя учил?
— Никто, — последовал обезоруживающе простой ответ.
— Как это никто?
— Не знаю… — Гильем пожал плечами. — Я слышал эту кансону не один раз, ее было легко запомнить…
— Почему? — с любопытством спросил Пегильян.
— Она… она как один вздох, как взгляд — бедные, иссеченные дождем ветки, и человек, такой же измученный, шалый и счастливый… Вот только конец мне не нравится. К чему тут нож и кусок? Как на кухне… — и Гильем поморщился.
Гости засмеялись.
— Даже если ты легко запомнил слова, — не унимался Письмецо, — как же музыка? Ты так уверенно вел мелодию, не сфальшивил не разу!
— Не смущай его, парень, — вмешался еще один спутник трубадура, — не так уж он и хорош. Голос не поставлен, звучит слишком тихо, неуверенно, а финал он и вовсе зажевал. Не понравилось ему, смотрите-ка… экий знаток! Его никто не учил, это очевидно.
— Но поправимо. — Пегильян подмигнул Гильему. — В школе Омела. Послушай, дружок, Господь щедро одарил тебя, и было бы грешно пренебречь его волей. Да… воистину счастливый случай привел меня сюда! Сегодня праздник у Письмеца, — услышав это, юноша приосанился и выпятил подбородок, — с сегодняшнего дня он боле не жоглар.
Гильем покраснел. А он-то разливался о ничтожестве жогларской братии…
— Завтра он отправляется в странствие в одиночку, в компании своих песен и виолы, и покидает меня, сирого и убогого… Но, сдается мне, без жоглара я не останусь. Я думаю, трех лет в Омела будет достаточно, чтобы ты смог занять место Письмеца. Ты поедешь со мной?
Ответ был столь очевидно написан на лице Гильема, что трубадур чуть не засмеялся.
— Valde bona… А теперь пой!
Я смолчал бы. Не сказал бы ни слова.
Но — в смехе твоем звон золотого
Лимона, а на груди — капельки сока звездного.
Я смолчал бы. Но, наверное, поздно.
Они разошлись поздней ночью, когда Кабрера, чтивший законы города, наотрез отказался продавать им вино, благо винный колокол уже прозвенел. Пегильян, отложив разговор с хозяином «Кабаньей головы» на утро, отправился спать, его гости отправились восвояси, один лишь Письмецо, явно хвативший лишнего, остался сидеть за столом, уронив голову на руки. Трактир опустел. Гильем, все еще не веря в истинность намерений трубадура, машинально принялся исполнять свои каждодневные обязанности: вымел из-под столов объедки, собрал миски и бокалы — утром он намоет их как следует. Пора было запирать двери. В эту минуту его окликнули.
— Эй, парень… подойди-ка сюда. — Гильем оглянулся — это Письмецо, подняв отяжелевшую от выпитого голову, звал его.
— Подойди… пока я еще не уснул. Ну и вино у вас в Каталонии, кровь Господня… — и он с силой протер глаза кулаками. — И зачем я столько выпил? Традиция… или дурость?
Гильем присел напротив вчерашнего жоглара.
— Ты и впрямь собрался уйти с мэтром Пегильяном? О, понимаю… сбывшаяся мечта… Уважаю. — новоиспеченный трубадур икнул. — Тогда прими пару советов. Для начала — не будь таким наивным, братец! Твое счастье, что ты одарен честным талантом, и песня твоя — песня молодого олуха. А не то мэтр уже завтра спел бы ее во дворце герцога как свою… а так ему, всяко, негоже — при седых-то… — Гильем покраснел — да о зеленом сердце! Нет, вкус у мэтра есть.
Письмецо сидел выпрямившись, глаза его и блестели, и слипались; Гильем не раз видел таких постояльцев — в полусне, возмущаемом жаждой задушевного разговора, они частенько выбалтывали весьма любопытные вещи.
— А в Омела тебе несладко придется. У тебя отец кто? Вот… А там все больше сыночки нищих, но жутко гордых папаш с гербами на пузе. Ну, к примеру, что ты им возразишь, когда тебя с грязью мешать станут?
— Скажу, что Христос был сыном плотника, а предавший его на распятие Пилат — римским вельможей… — Этот аргумент Гильем слышал однажды от дяди, готовившегося к какому-то диспуту.
— А… — Письмецо довольно покивал, — неплохо. А драться ты умеешь?
— У меня старший брат… и сестра.
— Отлично! — Письмецо помолчал, потом попросил — Слушай, дай воды, а? Встать не могу…
Гильем молча сбегал за водой. Его собеседник надолго припал к кружке, потом вновь заговорил.
— Да нет, мэтр ничего себе. Не жадный. Что сам знает — всему научит. И заработком поделится. Но и отработать тебе придется… и не думай, что только исполнением его драгоценных кансон! Я поначалу и по канату ходил, и прыгал, и всякую похабщину нес… — Письмецо удрученно махнул рукой.
Гильем молчал. О такой цене он не думал.
— Ничего, всему научишься… Только смотри, себя не растеряй. Он сказал, в компании виолы и своих песен… отправлюсь я в путь. Слушай, будь другом, спой еще раз… я твою кансону не украду, мое-то сердце давно уж не зеленое. А может, и украду. Ну, спой!
И обернется сердце мое терпким рассветом,
И в горькой лазури счастья утонет оно…
Я не хочу умереть, твоей любви не отведав,
Не подарив тебе желанной оскомины…
Письмецо слушал, затаив дыхание, покачивая в такт головой и безотчетно улыбаясь.
— Это хорошая кансона, парень, — сказал он, когда Гильем замолчал. — В жогларах ты не задержишься. А сейчас помоги-ка мне добрести до постели, не то я свалюсь под стол и придется тебе выметать меня вместе с объедками.
Гильему казалось, что уговорить отца будет нетрудно. Его старший брат не так уж плохо справлялся со своими обязанностями, сестра была уже достаточно взрослой, чтобы помогать тетке (жена хозяина «Кабаньей головы» умерла, когда Гильем было пять лет), и еще недостаточно — чтобы заторопиться замуж и заставить отца потратиться на приданое. Словом, без Гильема жизнь в доме Кабрера не слишком бы изменилась. Но отец так не думал.
— Не для того я растил тебя, — отрезал он, ожесточенно скребя поясницу, — ишь, чего удумал. Из сытого дома — да в побродяжки. Олух…
Гильем не стал спорить. Не задумываясь ни минуты, не жалея и не боясь, он попросту сбежал из дому.
* * *
Знаменитая на всю Окситанию школа трубадуров находилась в стенах замка Омела, вотчины рода, давшего миру великого певца, создателя темного стиля, о котором недоброжелатели говорили, что и сам поэт, проспавшись и протрезвев, с трудом мог понять, что накропал накануне. Наследники Раймбаута Ауренги свято чтили его предсмертную волю и вот уже несколько десятилетий исправно содержали основанную им школу, в стенах которой невежественные «козлята» (это прозвище с незапамятных времен репьем прицепилось к начинающим жогларам) постигали семь свободных искусств. Ученики, волею судьбы попавшие сюда, осваивали то, что могло пригодиться будущему исполнителю, почти все, выучившись, поступали на службу к уже известным трубадурам, и лишь немногие, совершив с хозяином несколько странствий и набравшись опыта, рисковали пуститься в путь в одиночку. Они приходили сюда через одного неграмотные, неуклюжие и неумелые, но почти все — талантливые, и все без исключения — самоуверенные. Но — в Омела спесь сбивали быстро. Уже через неделю головы учеников начинали трещать от обилия заучиваемых текстов, пальцы, измученные струнами, кровоточили, а когда доходила очередь до уроков акробатики, то они уже и не знали, на что пожаловаться — то ли на вывернутые суставы, то ли на ноющую спину, то ли на синяки от суковатой палки учителя, которой он подбадривал нерешительных.