Но дичь ускользала от нее, и Герду охватывало бешенство:
— Хорошо! Я больше не прошу у тебя ничего — даже такой малости, как одно-единственное утро королевской охоты. Сейчас меня просто интересует, насколько в тебе всемогуще это рабское почитание законов и правил, доходящее до ханжества, это твердолобое нежелание поступиться ради меня хоть чем-то пусть не своей Капеллой, а хотя бы полудохлым козленком, не уникальным, нет таким, каких тут десятки тысяч. И абсолютно не влияющим на экологический баланс Поллиолы. Так почему же ты, мой муж, не можешь быть внимательным к моим капризам — да, капризам, а Эристави может, хотя, насколько я помню, я не позволяла ему даже коснуться края моего платья?!
— Потому что это значило бы нарушить закон.
— Да его все тут нарушали, ты что, не догадываешься? Все, кто приписывал на этом пергаменте «Не охоться!» И я догадываюсь, почему: при всей внешней привлекательности здешние одры, вероятно, совершенно несъедобны. Так что я не мечтаю о бифштексе, ты ошибся.
Она хотела еще сказать, о чем она действительно мечтает, но не посмела, потому что есть вещи, которые язык не поворачивается произнести вслух. Но он снова понял ее, почувствовал, как она смертельно устала, и вовсе не от нескончаемого полдня проклятой Поллиолы, а от вечного пребывания в двух ипостасях одновременно: Герды Божественной — и Герды Посконной. Ну что поделаешь, если есть люди — и по большей части женщины — которые не есть нечто само по себе, а представляют собой подобие хрустальных сосудов, которые надо наполнить любовью или презрением, поклонением или недоверием. Они неопределенны по своему назначению и легко становятся я чернильницей, и перечницей, и фужером токайского — что нальешь! Но нельзя одну и ту же емкость наполнять одновременно шампанским и скипидаром. Нужно выбирать. Трагикомический выбор Коломбины — между сплошными буднями и вечным воскресеньем. Она шесть лет назад выбрала первое. Но где-то рядом дразнились бенгальскими огнями праздники, которые обещали всегда быть с нею: Эри… и не только Эри. В том-то и дело, что не только! Он был просто самым восторженным, самым верным, самым близким. Но были же и сотни других. Тех, что ежедневно видели ее в передачах «Австралафа». Самые нежные и самые сумасшедшие письма она получала с подводных станций… Да и китопасы были хороши — если бы не стойкая флегматичность Генриха, дело давно бы уже дошло до бурных объяснений. Разве в одном Эристави было дело? Ведь каждый раз, выходя в эфир, Герда всей кожей лица и рук чувствовала ответную теплоту встречных взглядов, она без этого просто не могла работать; атмосфера восторженности была для нее уже не привычкой, а острой необходимостью. И надо ж ей было попасться на глаза Кальварскому, которого буквально боготворили все инопланетчики! И если еще на телестудии он с грехом пополам (да и то только для тех, кто не знал его в лицо) проходил как «супруг нашей маленькой Герды», то во всей остальной обитаемой части Галактики уже она была только «а-кто-это-еще-там-рядом-с-Генкой?». За шесть лет супружества роли не переменились, изменился разве что сам Кальварский — из Генки он сделался Генрихом. Эдакая подернутая жирком душа космического общества! Вот он лежит где-то внизу, у ее босых ног, и тихонько посапывает, и что бы она ни сделала ему все будет безразлично. Она может босиком взобраться на Эверест, — а он пожмет плечами и скажет: «Ну, погуляла? А теперь слезай оттуда…»
И странность его сна, заставлявшая его дословно воспроизводить все происшедшее минувшей ночью, заставила его повторить вчерашние слова:
— Ну, погуляла босиком по Эвересту? А теперь иди-ка сюда, божественная и неприкасаемая. Ну иди, иди…
И, как вчера, — бешеный прыжок прямо с постели — через липкую звездную перепонку, затянувшую дверной проем, через ступени веранды — на свернувшуюся от зноя траву, в неистовое пекло тропического полдня.
Серебряное мерцание свернувшейся травы, исполинский черничник с розоватыми ягодами, и на фоне всей этой осточертевшей сказочной обыденщины — алое полыхание огромного холста, с которого надменно и насмешливо глядела на Герду непредставимо прекрасная женщина-саламандра, повелительница огня, нечистых сил и… и, вероятно, всего остального, что еще имеется в обозримой Вселенной. Не богиня людей — богиня богов.
И сумасшедшие глаза Эристави, ошалевшего от бессонницы, зноя и этого внезапного появления той, которую он тайком от всех писал здешними условными, земными ночами. Глаза, впервые за это лето не спрятанные в тени спасительных ресниц.
Но глаза, принадлежащие не Генриху. Не Генриху! Кому угодно — любому из тысяч тех, что обожали ее, но только не Генриху, не Генриху, не Генриху!!!
— Насколько я вижу, ты изменил своей графике с презренным маслом. — Голос ее неправдоподобно спокоен. — Хвалю. Алтарный образ просто великолепен. Багрец и золото. Полузмея, полу-Венера. Короче, Иероиим Босх в томатном соусе. Ну, а теперь сооруди перед этим полотном жертвенник, застрели вон ту белоснежную бодулю, рога можешь не золотить, и сожги ее, как подобает истинному язычнику, с душистыми смолами и росным ладаном. А мы — я и вот она — мы посмотрим. Ну?
Она подходит к сырому еще полотну, и Генрих отчетливо видит, как Герда и ее изображение обмениваются короткими, удовлетворенными взглядами — так смотреть можно только на союзника, но не в зеркало и не на портрет.
— Мы ждем, — напоминает Герда, и ее свистящий шепот разносится, наверное, по всей Поллиоле. — И я не шучу!
Он знает, еще по вчерашней ночи знает, что она не шутит, и бросает свое тело вперед, через те же ступени веранды, и успевает — боевой десинтор, прицельный двенадцатимиллиметровый среднедистанционный разрядник, отлетает. прямо на ступени их дома. Теперь в этом странном сне, где ему дано читать мысли других, он понимает, что заставило Эристави решиться на недопустимое. Хотя он и так слишком долго пользовался недопустимым — правом быть подле Герды. Эри знал, что чудовищные поступки не всегда разбрасывают, подобно взрыву, — иногда они связывают. Сопричастностью, пусть, — но связывают. И не стрельба в заповеднике — в самом деле, неужели никто до них не воспользовался полной безнаказанностью при таком изобилии абсолютно неразумных тварей? — нет, кошмаром этой несуществующей здесь земной ночи должно было стать убийство по приказу, убийство в угоду…
Он не успел дочитать мысли Эристави — прямая белая молния с жутким шипением ударила рядом, и еще, и еще, и Генрих вдруг понял, что, в отличие от вчерашней ночи, Герда стреляет не по маленькой белой бодуле, а по нему, и трава кругом уже дымится, и этот дым задушит его раньше, чем опалит огонь или нащупает разряд, посланный сквозь завесу наугад:
Он рванулся в сторону, чтобы короткими перебежками выйти из зоны обстрела, — и наконец проснулся. В узкий просвет между тучами било солнце, и пар подымался густыми клубами к черной поверхности полированного камня. Ступени циклопической лестницы уходили прямо в низко мчащиеся облака, и где-то совсем рядом, метрах в пятнадцати над собой, он увидел огромного зверя, на светло-золотистой шкуре которого едва проступали бледнеющие на глазах пятна.
Он вскочил, словно его что-то подбросило. Как он мог забыть?
Он доковылял до первой каменной ступени, оперся об нее грудью и непослушными пальцами попытался нашарить на поясе чехол десинтора. Чехол он нашел. Но вот десинтор… Неужели он вывалился во время прыжка в воду?
От бешенства и бессилия Генрих даже застонал. Каждая новая неудача казалась ему последней каплей, но проходили буквально минуты — и на его голову валилось еще что-нибудь похлеще предыдущего. Потерять десинтор!..
Великий Кальварский…
А поллиот лежал прямо над ним, лежал на боку и сучил лапами, как новорожденный младенец. Агония? Нет. Поднялся, пополз выше. Пятен на нем уже не видно, и сейчас он весьма напоминает бесхвостого кенгурафа светло-золотистой масти. А может, и не кенгурафа. Он переполз на ступеньку выше… еще выше… скорее он похож на обезьяну — естественно, ведь для карабканья по скалам это наиболее удобная форма, и он наверняка ушел бы и на этот раз, если бы не жуткий лиловый лишай на правом боку. Да, правой передней лапой он почти и не двигает. А если там, наверху, пещеры? Он же заползет черт знает куда и с его жизнеспособностью будет подыхать без питья и корма еще много, много дней…