Лютер знал и сам, на что идет. Но мужество его росло вместе с опасностью. «Я, по слову пророка, человек смуты и разделения, — говорил он в эти дни друзьям своим. — Я только бедный грешник, но, может быть, и мне скажет Иисус, как Павлу: „Я покажу тебе, как много должно тебе пострадать за имя Мое“. Если бы не так, то зачем Он поставил меня на служение Слова своего как человека сильного и непобедимого»… «Да будет же Его святая воля! Чем больше грозят они, тем больше я радуюсь».[247] «Да здравствует Христос, да погибнет Мартин Лютер!»[248]
«Ах, дорогой доктор, вас все-таки сожгут!» — остерегал его перед самым отправлением в Аугсбург брат-эконом Виттенбергской обители.
«Нет, разве только обожгут крапивой; огнем было бы слишком жарко, — пошутил Лютер, но, помолчав, прибавил, уже не шутя: — Друг мой, помолись Отцу нашему Небесному за меня и за Сына Его возлюбленного, потому что дело мое — Его!»[249]
В первых числах октября 1518 года, вместе с одним братом, Августинским иноком, отправили Лютера в Аугсбург пешком, с котомкою за плечами и с посохом в руках — так же, как некогда в Рим.
«Я знаю, что умру: костер мой уже готов», — говорил он на пути другим; и про себя думая, полумолитвенно, полукощунственно, вдруг воскликнул: «Стыдно будет Богу, если Он меня не спасет!»[250]
15
7 октября вошел он в Аугсбург, где, узнав, что ему обещана охранная грамота императора, подождал ее получения шесть дней, потому что не хотел являться без нее на вызов Кайэтана, чтобы сразу не попасть в ловушку, от папского легата в тюрьму. 12 октября, получив наконец грамоту, пошел к легату. Чин тройного поклонения, такой же как перед самим Святейшим Отцом, исполнил и перед его посланником: сначала стал на колени, потом до земли поклонился и, наконец, весь на полу у ног его распростерся. «Supplex primo prolapsus in genua, secundo in terram decumbens, tertio plane prostratus».[251] Добрым знаком сочтено было такое смирение как самим кардиналом, так и его придворною челядью. Трижды, все по тому же чину, велел он ему подняться, но тот поднялся только на колени и так продолжал стоять перед ним, точно наказанный маленький школьник перед грозным учителем.
«Сын мой возлюбленный, — начал Кайэтан с тою отеческой благостью, с какою умели сановники Римской Церкви и на костер людей посылать, — если хочешь быть помилованным, должно тебе исполнить три повеления Его Святейшества: первое — от всех твоих заблуждений отречься; второе — никому их больше не проповедывать и третье — мира Церкви не возмущать никогда».
Лютер ответил все так же смиренно, стоя на коленях, что готов подчиниться воле Его Святейшества во всем, но не может отречься от своих заблуждений, если ему не укажут, в чем они заключаются, и об этом умоляет «досточтимого отца своего во Христе».
Будучи весьма учен и болтлив, Кайэтан попался на эту удочку смирения и, думая, что ему легко будет обратить заблудшего на путь истинный, принялся его увещевать, и, слово за слово, начался между ними ученейший спор. Лютер находил для себя опору в Священном Писании, а Кайэтан — в св. Фоме Аквинском и схоластиках.
«Папа имеет безграничную власть надо всем!» — воскликнул в пылу спора Кайэтан.
«Кроме Писания, Salva Scriptura», — возразил Лютер с такою твердостью в голосе, что если бы противник его внимательнее вслушался, то понял бы, что эту заблудшую овцу вернуть в лоно Церкви будет не так-то легко.
«Salva Scriptura! — повторил Кайэтан, смеясь, и на громкий смех его тихим смехом ответила вся придворная челядь. — „Salva Scriptura!“ Точно ты не знаешь, что Папа выше всех Соборов…»
«Нет, досточтимый отец, — воскликнул Лютер, — если бы Папа заблуждался, то обличить его Словом Божиим мог бы не только Собор, но и простой мирянин, потому что не Папа над Словом, а Слово над Папой, как ап. Павел свидетельствует: „Если бы Ангел с неба благовествовал вам иное Евангелие, то будет анафема…“» (Галатам, 1; 8).[252]
Сделалась вдруг тишина, и все почувствовали, что от брата Мартина пахнет дымом костра.
«Отрекись, отрекись! Revoca, revoca, или ступай вон и не возвращайся, пока не отречешься!» — закричал Кайэтан и затопал ногами в ярости.
«Но эти шесть букв — Revoca — в меня не входили. Продолжая стоять перед ним на коленях, я молчал и не отрекался»,[253] — вспоминал Лютер.
Этим и кончилось первое свидание. Было еще два — 13 и 14 октября, но с каждым становилось яснее, что они не сговорятся никогда и что Лютер, как он сам потом говорил, «не отречется ни от одной буквы Тезисов своих ни теперь, ни во веки веков».[254]
«Может быть, он и великий знаток Фомы Аквинского, но богословствовать умеет так же, как осел играть на арфе!» — думал брат Мартин о Кайэтане. «Сидя на месте Папы, этот человек требовал, чтобы я соглашался с ним во всем и над Словом Божиим смеялся, когда оно было в устах моих».[255]
«Я больше не хочу говорить с этой скотиной! — решил наконец Кайэтан после третьего свидания и, подумав, прибавил: — У этого человека глубокие глаза и необычайные мысли в голове…»[256] «А кончится все-таки тем, что он лопнет, как мыльный пузырь».[257]
Все эти дни ходили по городу зловещие слухи, что Лютер не сегодня завтра будет схвачен и отправлен пленником в Рим, будто приказ об этом получен Кайэтаном.[258] Слишком хорошо понимает Лютер, что с охранным письмом императора Ян Гус не был спасен от костра, чтобы полагаться на свое охранное письмо. Вот почему решил он послушаться друзей своих, когда те посоветовали ему бежать.
20 октября, ночью, один из друзей, подкупив стражу, вывел Лютера подземным ходом за городскую стену и усадил на заранее приготовленную лошадь. Лютер поскакал во весь опор и к утру уже был далеко от Аугсбурга.[259]
«Когда я бежал оттуда, — вспоминал он, — я был один, покинут и предан всеми — императором, Папою, легатом, иноками Братства моего и собственным государем моим… даже ближайшим другом, Штаупицем».[260] О двух последних он ошибается: они не покинули его никогда.
Было пасмурное утро осеннего дня. Черной змеей, извиваясь под свинцовой сеткой дождя, уходила дорога в беловатую даль унылой равнины с болотными кочками. Страшно худая — кожа да кости — старая, белая кляча, точно апокалиптический Конь Бледный, шлепала по грязным лужам дороги плохо подкованными, звякающими копытами, и ехавший на кляче, такой же худой, как она, великий ересиарх Мартин Лютер, «одержимый бесами и исчадие ада», как назовут его римские католики, напоминал бы тогда апокалиптического Всадника, если бы слишком короткие штаны не поднялись у него смешно и жалко выше мокрых от дождя и от холода посиневших колен и падающие на низко надвинутый на лицо куколь капли дождя не текли по щекам его, как неиссякаемые тихие слезы.[261]
Вспомнил вдруг, как хвалился, едучи в Аугсбург: «Да здравствует Христос, да погибнет Мартин Лютер!» Но вот не погиб, а спасся, бежал с поля битвы, как трус. Что страшнее — внезапное пламя костра или эта медленно убийственная слякоть — вся жизнь такого труса, как он? Вспомнил также переданные ему кем-то слова о нем Кайэтана: «А все-таки лопнет, как мыльный пузырь!» «Да, может быть, и лопну», — подумал, глядя, как дождевые капли лопались на поверхности луж. И еще подумал в первый раз — после того Великого Света, что озарил его, как Павла на пути в Дамаск: «Я не знаю, не отступил ли от меня Бог…»[262]