Тут же, у столика, сидел уполномоченный от банка Фуггеров, проверявший получаемый сбор счетовод, а к медному распятью над столиком подвешен был пергамент листа, тоже с папским гербом и печатью, — список грехов и цен за отпущение: содомия — двенадцать дукатов, святотатство — семь, колдовство — шесть, отцеубийство — четыре, а за меньшие грехи и цены меньше; четверть флорина — самая дешевая.[211]
«Во имя Отца и Сына и Духа Святого! — начал, взойдя на кафедру, глухим, но всей церкви внятным, потрясающим голосом, в белой доминиканской рясе монаха, с иконописным лицом, папский комиссар, Иоганн Тецель. — Знай весь христианский народ, что ныне здесь у тебя Рим и что церковь эта есть Церковь св. Петра, и этот крест имеет точно такую же силу, как тот, на котором был распят Христос… Братья мои возлюбленные, бодрствуйте, ибо не знаете часа, когда хозяин дома придет. Поспешайте же, поспешайте, не медлите приобретать отпущения грехов за малую цену — четверть флорина, четверть флорина всего… Отправляющийся в дальний путь отдает деньги в банк, чтобы по доверительному письму, за пять-шесть процентов получить из банка в чужой стране столько денег, сколько в письме на получение вечного блаженства? Вот они, вот — спасительные пропуска; с ними же юдоль плача пройдете и войдете в рай сладости, — указал он на походный столик с кипою пергаментных листов у подножия креста. — Вся благодатная сила страстей Господних заключена в каждом из них, и так велика эта сила, что не только живых, но и мертвых спасает… Слышите ли, братья, голоса родных ваших, возлюбленных, вопиющие к вам из пламени Чистилища: „О, пожалейте нас, пожалейте, освободите, ибо мучаемся мы в пламени сем… Жжет! Жжет! Жжет!“»
В страшно искаженном лице и в голосе выразил он такую муку, что маленькие дети заплакали, старики и старушки заохали. Но вдруг, подмигивая, прищелкивая пальцами и притоптывая ногами, он запел:
Ding-ding-dong! Ding-ding-dong!
Динь-динь-дон! Динь-динь-дон!
В кружке денежка звенит —
К небу душенька летит!
So bald das Geld im Kasten klingt,
Die Seele aus dem Fegefeuer spring!
И плакавшие дети затихли, старики и старушки утешились. Долго еще говорил, все бесстыднее, потому что чувствовал, как опытный проповедник и балаганный шут, что овладел толпой окончательно и мог делать с нею, что хотел. «Я обладаю, — говорил, — большею властью, чем апостол Петр, потому что спасаю Отпущениями моими большее множество лиц, чем Петр… Сила Отпущений такова, что могла бы спасти и того, кто обесчестил бы Пресвятую Деву Марию».[212]
Люди слушали жадно, широко раскрыв глаза и разинув рот, точно прикованные к устам его, и, что бы ни сказал он, верили всему. Только немногим, более просвещенным или просто более разумным людям в этой толпе было тошно, стыдно и страшно. Старенькому священнику, который давеча нес впереди шествия папскую буллу о великом Отпущении, было тошнее, страшнее всех. Сила нечистая, казалось ему, ворвалась в Церковь и осквернила ее, точно шабаш ведьм справлялся в ней, как на Брокене, и Черная Обедня совершалась там, где столько лет служил он Святую Обедню. Мерзостные чудеса происходили перед ним, как на шабаше ведьм; проповедник на кафедре, в белой монашеской рясе, оборачивался вдруг то кривляющейся обезьяной, то самим диаволом, и слышалось ему то козлиное блеяние, то свиное хрюканье. Он хотел закричать, но отнялись ноги, как в страшном сне.
Проповедь кончилась. Люди подходили к денежной кружке у подножия креста. «Вкладывай! Вкладывай! (Impone! Impone!)» — восклицал торжественно стоявший у кружки монах. Люди кидали в щель ее деньги и получали отпустительные грамоты, украшенные папским гербом, с одной стороны, и, пронзенной гвоздями, Иисусовой дланью — с другой.
«Властью, данной мне от Господа нашего, Иисуса Христа, от блаженных Апостолов Его, Петра и Павла, и от Святейшего Господина нашего Папы… разрешаю и отпускаю тебе все грехи твои, как бы они ни были велики, и восстановляю тебя в той чистоте и невинности, какую имел ты, когда крещен был в младенчестве, да закроются пред тобою врата адовы, и двери неба да откроются… Во имя Отца и Сына и Духа Святого. Аминь», — сказано было в каждой грамоте, за подписью брата Иоганна Тецеля.[213]
Падали, падали монеты в денежную кружку-барабан, и в протяжном звоне их слышалась старенькому священнику веселая песенка Тецеля:
Динь-динь-дон! Динь-динь-дон!
В кружке денежка звенит —
К небу душенька летит!
Черная, узкая щель в крышке барабана, у подножия креста, казалась ему смеющимся диавольским ртом. И как будто возвещая поход Силы Нечистой на весь крещеный мир, сначала где-то далеко на площади, а потом все ближе и ближе, потом в самой церкви, бил другой барабан: «Тра-та-та-та-та!»
12
«Я пробью его барабан!» — сказал Лютер, услышав впервые о Тецеле в 1516 году, и как сказал, так и сделал.[214]
Зная, с какой презрительной усмешкой сановники Римской церкви называют казну, собранную за Отпущения в Германии, «немецкими грехами»,[215] и памятуя старую поговорку умных людей: «Если Рим недалек, дальше прячь кошелек», князь-избиратель Саксонский, Фридрих Мудрый, запретил продажу Индульгенций в своих владениях.[216] Но люди из Виттенберга сбегались толпами в находившуюся по ту сторону границы юттербокскую лавочку Тецеля. Лютер знал об этом, и можно судить о том, что он чувствовал, по таким намекам в тогдашних проповедях его, как этот: «Слово „indulgere“ (отпускать) по-латыни значит то же, что permittere (позволять); следовательно, „отпущение“ грехов есть не что иное, как позволение грешить вовсю, ругаясь над Крестом Господним… О, великий ужас века сего! О, спящие пастыри! О, тьма осязательнее тьмы Египетской! О, невероятное перед грозящей гибелью спокойствие!»[217] «Люди ждут, чтобы я заговорил об Отпущении, и я буду говорить о нем, потому что это зло уже стоит у наших дверей… и мой долг остеречь людей от этой опасности».[218]
Но Лютер чувствует, что мало говорить, — надо что-то сделать, а что — не знает. В эти дни он весь, как раскаленная добела, дрожащая на тетиве натянутого лука стрела. Если он ничего не сделает сам, за него сделает кто-то: «Дело Его — мое». Кто лук натянул, Тот и пустит стрелу в цель — в сердце Врага.
31 октября 1517 года, в канун Всех Святых, в полдень Лютер прибил к церковным вратам в Виттенбергском княжеском замке длинный, по-латыни написанный в два столбца пергаментный лист с девяноста пятью тезисами против Отпущений. Гулко стучал молоток, вбивая гвозди в старое дерево церковных врат. «Стучите, и отворят вам» (Матфей, 7:7). Кто в какие двери стучит — Лютер ли только в двери маленькой Виттенбергской церкви? Нет, вместе с ним и совесть всего христианского человечества — в двери великой Римской Церкви. Стуком на стук ответил молоток Лютера барабану Тецеля.
Тезисы Лютера — уже не «парадоксы», не странные необычайные, а самые обыкновенные истины, простейшие чувства и мысли в простейших словах — почти общие места. Но не в произносимых словах, а в произносящем их голосе — вечная сила этих тезисов. За каждый из них — сам Лютер, погибавший и спасшийся, десять лет внутренней пытки, весь ужас погибели и вся надежда спасения — за каждым из них. «Будь у меня и сто голов, я согласился бы лучше дать их отрубить одну за другой, чем отречься хотя бы от одного из моих тезисов!»[219]