И вот еще что. Как это ни странно, но в некоторых уголках Кремля я чувствую себя, как на старых площадях Пизы, Флоренции, Перуджии: недаром строили эти соборы и башни, вместе с русскими каменщиками, итальянские зодчие. Я здесь ближе к подлинной святой Европе, чем в Петербургe. И пусть это первое прикосновение русского духа к духу всемирному — слепое, слабое, сонное, для нас теперь уже невозможное, но оно все-таки правдивое, без тех двусмысленных петербургских «кумплиментов» («Приклады како пишутся кумплименты». Спб., изд. 1717 г.), о которых говорит Антиох Кантемир в своих виршах:
Иной бедный, кто сердцем учиться желает,
Всеми силами к тому скоро поспешает;
А пришед кумплиментов увидит немало,
Высоких же наук там тени не бывало.
Ну, тень-то, пожалуй, и была, но именно только тень, сон: «проснется, кому все это грезится, — и все вдруг исчезнет».
Из русской земли Москва выросла и окружена русской землей, а не болотным кладбищем с кочками вместо могил и могилами вместо кочек. Москва выросла — Петербург выращен, вытащен из земли или даже просто «вымышлен».
«В 1714 году Петр задумал умножить Петербург; заметив, что в городе медленно строились дома, царь запретил во всем государстве, кроме Петербурга, сооружать каменные здания, с угрозою в противном случае разорения имения и ссылки. Постановлено было на всех судах, приходивших в Петербург через Ладожское озеро, также на всех подводах привозить камень и сдавать его обер-комиссару. Кто не исполнял этого положения, с того доправлялось еще за каждый камень по гривне».
Еще бы не «умышленный» город!
Рабочие, которых сгоняли, как скот, со всех концов России, пели заунывную песню:
Подымались добры молодцы,
Добры молодцы, люди вольные,
Все ребятушки понизовые
На работу государеву.
Один из этих вольных людей на Васильевском славном острове корабли снастит и на вопрос красной девицы, зачем он это делает, отвечает:
Что ты, глупая, красна девица,
Неразумная дочь отецкая:
Не своей волей корабли снащу,
Не своею я охотою, —
По указу государеву,
По приказу адмиральскому.
Воплощение этой «не своей воли» и есть Петербург.
При возведении первоначальных укреплений нужна была земля, а ее поблизости не находилось: кругом была только трясина, покрытая мхом; землю таскали к бастионам из дальних мест в старых мешках, рогожах или даже просто в полах платья. Люди оставались без хлеба, без крова и мерли, как мухи. Покойников не успевали хоронить и волокли, как падаль, в общую яму. Сооружение Петропавловской крепости стоило жизни ста тысячам переселенцев. О Петербурге сказано:
Богатырь его построил,
Топь костями забутил.
Недавно, по поводу холеры, один врач в городской думе заметил с циничной, но живописной грубостью, что «весь Петербург стоит на исполинском нужнике».
Красуйся, град Петра, и стой
Неколебимо, как Россия!
Ужасно то, что этот исполинский нужник — исполинская могила, наполненная человеческими костями. И кажется иногда в желтом тумане, что мертвецы встают и говорят нам, живым: «Вы нынче умрете!» — как сказал Печорин Вуличу, заметив на лице его «странный отпечаток неизбежной судьбы».
«Медный всадник» — «петербургская повесть» — самое революционное из всех произведений Пушкина. «Пушкин представлял поэму в цензуру, — говорит Ефремов, — но разрешения на напечатание не последовало». Если бы поэму поняли как следует, то, чего доброго, и в наши дни не последовало бы разрешения.
Под видом смиренной хвалы тут становится дерзновенный вопрос о том,
чьей волей роковой
Под морем город основался, —
обо всем «петербургском периоде русской истории».
О мощный властелин судьбы!
Не так ли ты над самой бездной
На высоте уздой железной
Россию вздернул на дыбы?
«Дыбой» называлось орудие пытки, на котором били кнутом. Сын Петра, царевич Алексей, за два дня до смерти, вздернут был в застенке на дыбу — «дано двадцать пять ударов» — и спрашиван о всех его делах, и по расспросам и с розыску, сказал: «Учитель-де Вяземский в разговоре с ним, царевичем, говаривал: Степан-де Беляев с певчими при отце твоем поют: Бог, идеже хощет, побеждается естества чин; а то-де все поют, маня (льстя) отцу твоему; а ему-де то и любо, что его с Богом равняют». «Бог, идеже хощет, побеждается естества чин» — это значит: волею Бога побеждаются законы природы, совершается чудо. Петербург и есть такое чудо. Здесь «чин естества» побежден «чудотворным строителем» — не человеком, а «Богом». Феофан Прокопович называл его «Христом», а раскольники называли «антихристом». Петербург — вечная дыба, на которой пытают, — Христос или антихрист? Достоевский понял, что в Петербурге Россия дошла до какой-то «окончательной точки» и теперь «вся колеблется над бездной».
… над бездной…
Россию вздернул на дыбы.
Но нельзя же вечно стоять на дыбах. И ужас в том, что «опустить копыта» — значит рухнуть в бездну.
И тут уже дерзновенный вопрос переходит в дерзновеннейший ответ, в безумный вызов:
Добро, строитель чудотворный!
……………..
Ужо тебе!..
Это и есть первая точка нашего безумия, нашего бреда, вашего ужаса: Петербургу быть пусту.
И вдруг стремглав
Бежать пустился. Показалось
Ему, что грозного царя,
Мгновенно гневом возгоря,
Лицо тихонько обращалось
Лицо Бога обращается в лицо демона. И все мы, как этот «безумец бедный», бежим и слышим за собой, —
Как будто грома грохотанье —
Тяжело-звонкое скаканье
По потрясенной мостовой.
Бежим, как мыши от кота. Но сначала кот ловит мышей, а потом кота мыши хоронят. «Мыши кота хоронят» — лубочная картинка на кончину Петра I, а может быть, и на конец «всего петербургского периода русской истории».
«По Петербургу пронеслись вдруг слухи, что у Калинкина моста стал показываться по ночам мертвец в виде чиновника, ищущего какой-то утащенной шинели и сдирающий со всех плеч, не разбирая чина и звания, всякие шинели». Это Акакий Акакиевич. Мертвец ухватил за воротник «одно значительное лицо»: «А, так вот ты, наконец… Я тебя того»… «Ужо тебе!»
Навстречу Медному всаднику несется Акакий Акакиевич. И не он один. Бесчисленные мертвецы, чьими костями «забучена топь», встают в черно-желтом, холерном тумане, собираются в полчища и окружают глыбу гранита, с которой Всадник вместе с конем падает в бездну.
В «Призраках» Тургенева тотчас же после видения Петербурга возникает иное видение: «Что-то изжелта-черное, пестрое, как брюхо ящерицы, — не туча и не дым — медленно, змеиным движением, двигалось над землей… Гнилым, тлетворным холодом несло… От этого холодка тошнило на сердце, и в глазах темнело, и волосы вставали дыбом. Это сила шла: та сила, которой нет сопротивления, которой все подвластно, которая без зрения, без образа, без смысла — все видит, все знает и, как хищная птица, выбирает свои жертвы, как змея, их давит и лижет своим мерзлым жалом…»