Дорогая Генриетта!
Я написал ответ немедленно. Вы его не получили и не получите. Виноват Гехт. Я уехал в Петроград, у меня не было марки, я просил Гехта отправить письмо, но он посылал телеграммы. А мое письмо лежало на столе. Теперь я приехал и прочел свой ответ. Он был написан серьезно и немножко смешно. К тому же Вы уже получили целый веник телеграмм. Я порвал свое письмо и выбросил его. Вот все причины моего невежливого молчания.
Итак, телеграфная горячка Гехта кончилась. Его лихорадка заставила меня сначала печально улыбаться, потом улыбаться весело, а еще потом попрощаться с Гехтом. Я поехал на вокзал, он поехал на почтамт. Теперь он больше всего интересуется почтальонами: вид этих почтенных людей заставляет его сердце топтаться. Но Вашего письма нет, и Гехт, совершенно печальный, ест свою яичницу среди соболезнующих вздохов. От горя он стал обжорой. Он потолстел от горя. Отчего же вы не пишете, Генриетта? Иначе он получит заворот кишок, умрет, и его будет хоронить Ефим Зозуля. Это похороны третьего ранга. Ему все сочувствуют, и он ест среди этого соболезнования.
Здесь уже зима, и в Петрограде тоже зима, со всей сбруей, с закатами и великим безмолвием, Маруся смеется надо мной и говорит, что я самый некрасивый. Я целовал милую теплую руку и даже не пытался защищаться. В печке догорала Помпея, и окно было черное. Петроград огромен и пуст, как зрительный зал посреди дня. Но снег, летящий наискось, делает его милым и приятным. Может быть, тут важны еще милые и теплые руки. Но я теперь в Москве, не стоит вспоминать Петроград, иначе я задохнусь, и мое сердце расколется. Я грустен, как лошадь, которая по ошибке съела грамм кокаину. Я заскучал в четверг, а приехал я из Петрограда тоже в четверг, поэтому почти ничего нельзя добавить.
Меня слегка развлекают толстые папиросы и толстый Гехт. Но Гехт бредит письмом и Бабелем. Письма все нет, а Бабеля слишком много. Приезжайте, вчера была снежная буря. Приезжайте, зимой здесь нет ветра. Приезжайте, здесь поставили плохой памятник Тимирязеву. Вы его увидите. Есть много обольстительных мест. Приезжайте, вы их увидите. Если захотите – напишите мне, если не захотите – напишите, что не хотите. Целую руку.
Ваш. Иля
Ведь эта интонация нам почти не знакома по их произведениям! Это интонация грустно-лирическая, а одновременно ироническая по отношению к самому себе. Но если бы этого не было и в Ильфе, и в Петрове, то, я думаю, их книги были бы куда более поверхностны и куда менее нам интересны.
Вот такое или примерно такое письмо посылает Ильф Петрову в армию.
Глава 6. Я поступаю в «Гудок». Поездка с Ильфом на Кавказ.
Они познакомились и решили провести отпуск вместе. Поехали на Кавказ, а на обратном пути завернули в Одессу.
И в этом путешествии они начали писать первое свое совместное произведение. Обычно первым считается роман «Двенадцать стульев». Но было нечто раньше. Они вели совместный дневник путешествия. В одной общей тетрадке. Правда, каждый вписывал туда что хотел. И там удивительно интересные рисунки, смешные записи. Они вклеивают забавные этикетки, которые им попадались на Кавказе, как будто напечатанные на той самой машинке Бендера в «Рогах и копытах» с акцентом. Шутя над тем, что одесситы несколько преувеличенно расписывают достоинства своего города, что в Одессе куда ни плюнь – всюду достопримечательность, – они вклеивают фотографию и подписывают: «Знаменитый одесский маяк». Чуть ниже: «Знаменитая одесская лестница». Потом просто вид города и подпись: «Знаменитое одесское что-то». Такое очень любовное, но ироническое отношение к своему городу тоже мне кажется очень ценным в том, что и как они делали.
Работа профессионального журналиста. Вечеринки в складчину. Фокстрот «Цветок солнца». «Принцесса Турандот» у Вахтангова. Кассир Ванечка из редакции, который в самом деле растратил деньги. (Это прототип кассира из «Растратчиков» Катаева. – Б. В.)
Четвертая полоса. Атмосфера беспрерывного остроумия. Попадающий в эту атмосферу человек сам начинал острить, но главным образом был мишенью насмешек. «Ты что, Коля, всю ночь работал?» – «Нет, а что?» – «Почему же у тебя вся задница в морщинах?» Стенгазета «Сопли и вопли». Приходили с опозданием. Новый редактор обещал карать за это. Самый трусливый из сотрудников, Миша Штих, преодолевая чудовищный страх, все-таки опаздывал. Он проходил во Дворец труда с заднего хода и, держа калоши в руках, с позеленевшим от ужаса лицом шел на цыпочках по коридору. Меня поразило, что работать на четвертой полосе начинали только часа в два, и то после долгих понуканий. Зато заметки писались с молниеносной быстротой. Олеша-«Зубило» приходил в новом костюмчике с короткими брюками и остроносыми ботинками. После долгой голодовки и лишений страна начинала жить. Валя собирается создать литературную артель на манер Дюма-отца. Мы решаем с Ильфом писать вместе.
Эта история описана многократно. Вкратце напомню, как было дело.
Валентин Петрович Катаев, в то время уже известный писатель, автор «Растратчиков», шедших уже на сцене МХАТа, заключил договор с ежемесячным журналом «Тридцать дней» о том, что с начала 1928 года журнал начнет печатать на своих страницах с продолжением его авантюрный юмористический роман на тот сюжет, который ему заблагорассудится выбрать. Одновременно было заключено еще несколько договоров. Но тут подвернулась командировка на Кавказ, потом отпуск, два месяца в очень приятных и полезных, вероятно, условиях. А когда же писать роман? Аванс отдавать не хотелось. Поэтому он пришел, как всегда, в комнату четвертой полосы, где печатался под псевдонимом «Старик Саббакин», и сказал примерно следующее:
– Ребята, а что если нам организовать мастерскую советского романа? Вы будете моими подмастерьями и «неграми» вроде тех, которые были у Дюма-отца, а я буду потом проходиться рукой мастера. Сюжетов у меня навалом. Вот, например, чем плох сюжет у Конан-Дойла – рассказ «Шесть Наполеонов»? Шесть гипсовых фигурок, в одной спрятан бриллиант. Надо найти этот бриллиант, для этого разбили все шесть, только в шестой нашли. Пусть у нас будут не фигурки, а, скажем, стулья, полный гарнитур – двенадцать штук.
Все посмеялись. Ильф и Петров вышли в коридор. Ильф сказал:
– А знаете, Женя, мне нравится идея Саббакина. Давайте попробуем. Вот этот сюжет про двенадцать стульев.
– Как? Главу вы, главу я?
– Нет, зачем, давайте вместе.
Они сказали Катаеву: «Мы попробуем». Тот, успокоенный, уехал на Кавказ. А они остались по ночам писать этот роман в редакции «Гудка».
Сюжет, в общем, был ясен. И какие-то герои возникли. И Остап Бендер, который сперва был второстепенной фигурой, вырос в главную, самую интересную.
Было трудно начать. Долго мучились с первой фразой. Потом Ильф сказал:
– Давайте начнем, как начинались все романы в старину: «В уездном городе N…»
Так и начали. Но потом сюжет остановился: было неясно, какие главы нанизывать, каких героев еще придумать. Стали посылать телеграммы Катаеву на Кавказ. Он не отвечал – ему было не до них. Сочиняли сами и, когда Катаев вернулся, прочли ему то, что написали. Это была примерно треть или четверть романа. Катаеву очень понравилось, и он высказался в том смысле, что рука мастера роману не нужна, роман получается. И только потребовал, чтобы в дальнейшем его заслуги, как стоявшего у истоков этого предприятия, были оценены по достоинству и, в частности, чтобы на всех изданиях (он был заранее уверен, что роман будет издаваться много раз и на всех языках) стояло на титуле: «Посвящается Валентину Петровичу Катаеву». Так оно и происходит по сию пору.
Мы пишем «Двенадцать стульев». Вечера в пустом Дворце труда. Совершенно не понимали, что выйдет из нашей работы. Иногда я засыпал с пером в руке. Просыпался от ужаса: передо мной были на бумаге несколько огромных кривых букв. Такие, наверно, писал чеховский Ванька, когда сочинял письмо на деревню дедушке. Неужели наступит такой день, когда рукопись будет наконец закончена и мы будем везти ее на санках? Будет снег. Какое замечательное, наверное, ощущение – работа закончена, больше ничего не надо делать.
Когда роман был окончен, мы уложили его в аккуратную папку и на обратную сторону обложки наклеили записку: «Нашедшего просят вернуть по такому-то адресу». Это была боязнь за труд, на который было потрачено столько усилий. Ведь мы вложили в эту нашу первую книгу все, что знали. Вообще же говоря, мы оба не придавали книге никакого литературного значения. И если бы кто-нибудь из уважаемых нами писателей сказал, что книга плоха, мы, вероятно, и не подумали бы отдавать ее в печать.