Родной брат, Петерлин, колотый и прошитый остриями мечей.
А тот, который колол, который наносил удары, один из тех, кто лишили Петерлина жизни, лежал, укрытый попоной, на расстоянии десяти шагов, на противоположной стороне костра, где кашлял и сопел носом. Под пристальными взглядами двух моравцев, которым Горн приказал нести дозор.
Дозор? А, может, охрану?
В путь они двинулись ранним утром. В мрачном, можно сказать, настроении, к которому погода, однако не захотела подстроиться: с самого рассвета солнце уже хорошо светило, а около третьего часа дня уже пригревало действительно ласково. Весна 1429 года пришла рано.
В дороге Рейневан демонстративно держал дистанцию, и каждый раз отворачивался, как только Горн смотрел в его сторону.
Горну очень быстро такая демонстрация надоела.
– Перестань, мать твою, капризничать, – процедил он, подъехав рысью. – Есть, что есть, ситуацию не поменяешь. Так что приспособься. И прими.
– То, – Рейневан указал движением головы, – что там убийца моего брата, тип, который прошлой ночью хотел убить меня, едет себе на вороной лошаденке, покашливая, как ни в чем не бывало? Хотя должен висеть на сухом суку?
Больной, который ехал на несколько шагов впереди, Черный Всадник, или Бруно Шиллинг, Рейневан никак не мог решить, как его называть, – как будто чувствовал, что они о нем говорят, ибо то и дело украдкой оглядывался. Два моравца неустанно держали его в поле зрения.
– Ты, как я вижу, приказал им держать арбалеты наготове, – заметил Рейневан. – Этого мало, Горн, слишком мало. Некогда я приложил руку к убийству одного их таких. Чтоб завалить его понадобилось четыре арбалетных болта, каждый по самое оперение.
– Благодарю за указание. Но оставь это мне. Знаю, что делаю.
– Если бы ты знал, если бы ты вез его, как пленного для дачи показаний, то приказал бы заковать его и транспортировать в фургоне под замком, так, как пару дней тому везли нас на обмен. А ты печешься о нем, стараешься. Это убийца. Ассасин, бездушная машина, убивающая по приказу. Рота Смерти, терроризирующая Силезию. Невозможно сосчитать, сколько людей они поубивали. Наших людей, людей, верных нашему делу. Тех, которые помогали нам, сотрудничали с нами. А ты, хотя знаешь об этом, даже не приказал связать его.
– Рейневан, – ответил серьезно Горн. – Война продолжается. Мы принимаем в ней участие на всех фронтах. Это необычная война. Это война религиозная, до сих пор таких не было. Религиозная война отличается от других войн тем, что людям по обе стороны фронта часто приходится менять религию. Сегодня гусит, завтра папист, сегодня католик, завтра чашник. Наглядный пример ты видел вчера в лице господина Яна из Краваж. Пан Ян был одним из самых заклятых врагов Чаши и идей Гуса, вместе с Пшемеком Опавским и епископом Оломуньца он был в Моравии бастионом воинственного католицизма, не сосчитать гуситов, которых он сжег или повесил на сухом суку. А сегодня что? Поменял религию и воюющую сторону. Чаша и Табор получили благодаря этой перемене могущественного союзника. А ты сам получил свободу и сохранил жизнь. В итоге наше дело получило пользу. Мы ведем религиозную войну. Но фанатизм и зелотский[59] пыл давай оставим массам, которых посылаем в бой. Мы, люди более высоких дел, должны обозревать более широкие горизонты. Прагматизм, парень. Прагматизм и практицизм.
– Правильно ли я понял аналогию? Этот, как его там…
– Бруно Шиллинг. Ты все правильно понял и прямо с лета. Это уж не Черный Всадник, не Рота Смерти. Поменял религию. И сторону.
– Ренегат?
– Прагматизм, Рейневан, не забывай. Не ренегат, не предатель, не Иуда Искариот, но польза. Для нашего дела.
– Послушай, Горн…
– Хватит. Хватит об этом, прекращаем разговоры. Обо всём этом я тебе говорил неспроста, и к прагматизму призывал не без причины. Вскоре предстанешь перед Неплахом. Вспомни тогда о поучениях, которые я тебе давал. Попробуй ими воспользоваться.
– Но я…
– Хватит болтать. Совинец перед нами.
В Совинце они долго не задержались. В частности, Рейневан не задерживался вообще. Свежего коня ему дали тут же за воротами, возле кузницы, из которой разносился звон металла, там же появился его новый эскорт – пятеро необычайно мрачных кнехтов. В общем, не прошло и часа, как он снова был в пути, а за его спиной уменьшался по мере удаления высокий шпиль бергфрида[60] – опознавательный знак Совинца, возвышающийся над лесистыми хребтами гор.
Через короткий промежуток времени их догнал Урбан Горн.
– что-то ты не можешь расстаться со мной, – едко заметил Рейневан, – отходя по поданному ему знаку в тыл эскорта. – Никак знаешь что, чего я не знаю? Что, допустим, уж не увидишь меня больше живым?
Горн лишь покрутил головой, придерживая коня:
– Хочу дать тебе совет. На прощание.
– Ну, давай. Не будем затягивать эту жалостливую сцену. Говори, что меня ждет в Праге? Что со мной будет?
Горн отвел взгляд, но только на мгновение:
– Это зависит от тебя. Только от тебя.
– Можно попонятнее?
– Если тебя перевербовали, – по щекам Горна пробежала заметная дрожь, – Неплах захочет это использовать. Завербует тебя вторично. Это стандартная процедура. Будешь передавать той стороне информацию. Только фальшивую. Подготовленную.
– И в чем заковыка?
– Это опасно. Вдвойне.
– Выслушай меня внимательно, – прервал долгое молчание Горн. – Выслушай внимательно, Рейнмар. Бежать тебе не советую. Побег будет доказательством вины. И приговором. Неплах отдает себе отчет в том, сколько секретов ты знаешь, сколько знаешь наших планов и военных тайн. Уже покоя тебе не будет. Даже если б ты убежал на край света, не будешь в безопасности ни дня, ни часа. Ни ты, ни близкие тебе люди. Ты мог не выдержать шантажа из-за боязни за судьбу панны Ютты. Панна Ютта, стало быть, – это твоя чувствительная точка, место, которое можно болезненнее всего задеть. Не заблуждайся, что Неплах прозевает такую возможность.
Рейневан ничего не сказал. Лишь проглотил слюну и кивнул головой. Горн тоже молчал.
– Я верил в дело революции, – наконец сказал Рейневан. – У меня было неподдельное ощущение миссии, борьбы за веру апостольскую, за идеалы, за социальную справедливость, за новое лучшее завтра. Я действительно искренне верил, что мы изменим старый строй, что сдвинем мир с закостенелых основ. Я боролся за наше дело, глубоко веря, что наша победа покончит с несправедливостью и злом. Я готов был отдать за революцию кровь, готов был пожертвовать собой, броситься камнем на амбразуру… И бросился, как безумец, как слепец, как клоун. Как ты там говорил? Фанатизм? Зелотский пыл? Подходит. Просто вылитый я. А теперь что? Зелот и неофит получит по заслугам; глупая ослепленность и сумасшедшая страсть приведут к тому, что он получит по шее, что пострадает не только он сам, но и его близкие и любимые. Ха, надеюсь, что дела эти будут описаны в каких-нибудь хрониках. В назидание и предостережение другим неофитам и глупцам, готовым дать слепо увлечь себя и жертвовать. Чтобы знали, как оно есть.
– Да ведь всегда так. Ты разве не знал?
– Теперь знаю. И запомню…
– Ваша милость Гоужвичка!
– Чего?
– Корчма. Может, остановимся?
Гоужвичка заворчал и заурчал.
Гоужвичка, командир эскорта, был типом ворчливым и молчаливым, ворчанием и молчанием он уходил от всех вопросов, понадобилось какое-то время, чтобы Рейневан сумел сообразить, что родовое имя Гоужвички – это не «Вичка», не «Жвичка» и не «Ожвичка». Остальные четверо кнехтов тоже не были слишком говорливыми, даже между собой разговаривали редко. Одного, кажется, звали Заградил, а второго – Сметяк. Но уверенности не было.
– Ехать нам далеко, – заворчал Гоужвичка. – А мы всего лишь в Либине, еще даже Шумперка не достигли. Торопиться надобно, а не останавливаться.