Это была мать Акакалла, великая жрица. Тута много слышал о ней: царь Идомин ненавидел ее, подозревая в тайных сношениях с братом своим, Сарпедомином-изгнанником, а народ любил и чтил ее, называя пресвятою, премудрою. Некогда спорила она с царем из-за престола: помнила те дни, когда в Царстве Морей властвовали жены, по древнему завету Матери: «Муж жене да повинуется».
С помощью нескольких жриц, подхвативших ее под руки, чуть-чуть привстала она, кряхтя и охая, подняла руки, чтобы благословить Туту, и вдруг металлические веревки на ней зашевелились, заползали; Тута понял, что это змеи. Спутываясь в клубки, петли, узлы, обвивали они бедра ее поясом, шею – ожерельем, руки – запястьями; одна повисла на ухе серьгою; другая, обвив колпак и свесившись на лоб, выставила вперед плоскую головку с трепещущим жалом.
Тута испугался, но не очень: вспомнил, что диктейские жрицы умеют приручать ядовитейших гадин, вырезая у них из-под зубов железки с ядом, и что мать Акакалла – обаятельница змей.
– Чудо великое возвещает людям Матерь всех, – заговорила она по-критски гнусаво-певучим голосом, как бы читая молитву. – Святым своим возвещает, верным, а вкравшимся обманом, противится. Входите же к ней только святые, чистые сердцем, да дело Божье узрите – чудо воскресения!
Тута стал на колени и подал ей царский дар, золотое, плоское, как щит, жертвенное блюдо. Мать Акакалла начала его рассматривать одним глазом. Только теперь заметил он, что она кривая.
На блюде шли кругами выпуклые оттиски: в первом, внешнем кругу – священные египетские змейки, уреи; во втором – вавилонские ангелы; в третьем – критские двойные секиры; а в средоточии кругов – солнечный шар бога Атона с простертыми в виде человеческих рук лучами, благословляющими царя Египта, Ахенатона; над шаром – критская надпись Адун-Атон, а по обеим сторонам царя – надпись иероглифами.
Мать Акакалла прочла ее вслух:
– «Все племена и языки пленил ты в свой плен, заключил в узы любви, соединил, Единый. Истину свою открыл сыну своему единородному, Ахенатону Неферхеперура Уаэнра. Отца же не знает никто, кроме Сына».
Вдруг лицо старухи сморщилось, губы задрожали, слезинка выкатилась из глаза. Обеими руками подняла она блюдо, поцеловала его и воскликнула:
– Истинно так: Отца не знает никто, кроме Сына! Благословен будь, Сын Отца единородный, Ахенатон Уаэнра!
Потом обернулась к Дио, подала ей блюдо и сказала:
– Вот он! Узнаешь?
Дио вглядывалась в лицо его с таким чувством, как будто узнавала после долгой разлуки лицо брата. Тоже поцеловала его.
– К нему, к нему ступай, доченька! Не здесь тебе место, а там, у него! – воскликнула мать Акакалла, и вдруг единственный глаз ее вспыхнул, как раскаленный уголь. – Попляши пред ним во славу Адуна-Атона! Выше, выше, выше ноги задирай, вот так!
И, смеясь и плача вместе, подняла она юбку, оголила чудовищно толстые ноги-обрубки и задвигала ими, как будто заплясала, неуклюже расслабленно.
– А ты кто? – вдруг спросила Туту по-египетски, глядя на него так, как будто только сейчас увидела.
– Посол царя.
– Знаю, что посол, а как звать?
– Тутанхатон.
– Тутанкамон?
– Нет, Тутанхатон.
– Был Амон, стал Атон, и снова будет Амон. Так что ли? Мяу-мяу! Кошек любишь?
– Люблю.
– То-то, сам похож на кота. А Великая Матерь – кошка у вас?
– Матери у нас нет; прежде была, а сейчас нет.
– Как же Сын без Матери?
– По учению царя…
– Врешь! Скажет он тебе свое учение, дурак! – проворчала старуха по-критски и вдруг рассердилась, затопала ногами, замахнулась на Туту костылем. – Врешь, пес, псицын сын, безбожник! Нет Сына без Матери!
Тута слов не понял – понял только, что она ругается. Не обиделся: знал, что на великую жрицу обижаться нельзя; всякая брань от нее, даже удар костылем – благословение. А все-таки подумывал, как бы убраться подобру-поздорову.
Но старуха уже успокоилась, заговорила с ним ласково; только хитрая усмешка светилась в глазу.
– Дело твое верное, сынок: будешь, кот, мышиным царем! Такого им и нужно, как ты. Умалится великий – малый возвеличится. Радуйся, царь Египта, Тутанкамон!
«Ах, ведьма проклятая, точно подслушала царя Идомина!» – удивился, почти испугался Тута.
Заговорили о Диином отъезде.
– Пусть едет, благослови ее Мать! – ответила старуха и замолчала, закрыла глаз, как будто заснула.
Тута понял, что свидание окончено. Хотел поцеловать у нее руку, но не решился: змеи кишели отвратительно. Низко поклонился и вышел.
Вышли и все остальные по знаку великой жрицы. Осталась только Дио.
– Поди сюда, – позвала ее мать Акакалла. – Что у тебя на сердце, доченька? Отчего невесела?
– Сама не знаю, матушка… Тяжко мне, страшно, – проговорила Дио и опустилась на колени.
– Ничего, порадеешь ужо, попляшешь – легче будет.
Радения, пляски богу Адуну воскресшему с ночными хорами исступленных жриц-фиад совершались на Диктейской горе каждый год, в конце лета.
– Матушка, позволь… – начала Дио и не кончила.
– Ну что, говори.
– Позволь не радеть.
– Отчего не хочешь?
– Не могу. Нечиста, – прошептала Дио и закрыла лицо руками.
– В чем? – спросила старуха.
Дио молчала.
Мать Акакалла тихонько отвела руки ее от лица, заглянула ей в глаза и молча указала пальцем на жертвенник. Дио побледнела и так же молча наклонила голову. Поняли друг друга без слов.
В этой самой пещере, на этом самом жертвеннике, лет десять назад принесен был в жертву младенец Иол, сын Аридоэля, Диин брат. Остров постигли тогда великие бедствия: война, голод, мор, землетрясение. Ужасом обуянные люди не знали, чем утолить ярость богов. Мать и Сына забыли, помнили только Отца – «огнь поядающий», как будто и здесь, в Царстве Морей, в громах подземных, откликнулись небесные громы Синая: «Отдавай мне первенцев своих и будешь у Меня народом святым». Иола, сына своего, долго не хотела отдать Эфра, жена Аридоэля. В те дни плавал он в далеких морях полунощных, и третий год ждала она его, терзаясь пыткой надежды и страха. «Сына не отдашь – мужа не увидишь: выбирай», – сказала ей жрица-пророчица, и Эфра поверила – выбрала – отдала сына. А через немного дней, узнав, что муж погиб, удавилась.
– Простить не можешь? – спросила мать Акакалла.
– Не могу, – ответила Дио и, прижавшись лицом к голой, темной, сучьей груди старухи, заплакала детски беспомощно.
– Разве можно простить? – прошептала сквозь слезы.
– Можно, – ответила жрица. – В уме – нельзя, а в безумии – можно. Да ты что спрашиваешь, будто не знаешь?
– Не знаю.
– Порадей – узнаешь!
– Радела, а вот не узнала…
– Не так, видно, радела, как надо.
– А как же надо?
– Дура! Дура! Дура! – закричала на нее старуха и так же, как давеча на Туту, затопала ногами в ярости. Сорвала колпак с головы; седые космы по лицу рассыпались; и судорожно, как будто задыхаясь, начала она срывать и отшвыривать змей. – Ох, да ведь и я же дура старая, не лучше твоего! Нечестивица, безбожница окаянная, восемьдесят лет на свете прожила, а никому добра не сделала! Учила тебя, думала: вот помру – будет наследница, великая жрица. А ты не великая жрица, а мокрая курица, тьфу!
Дио слушала ее с жадностью: грубые слова утоляли боль нежнее ласк.
– А как же надо радеть? Скажи как? – повторила с мольбою.
– А вот как, – заговорила старуха уже спокойно, как врач с больным. – Ума исступи – умудрись; себя потеряй – Его найди; из себя выйди – войди в Него; ослепни – увидь.
– А ты Его видела? – прошептала Дио.
– Одним глазком, одним глазком – в глазок попала искорка, оттого и окривела!
Вдруг все тучное тело ее заколыхалось, как студень, от тихого смеха.
– Глаз-то у человека, думаешь, сколько? Два? Нет, четыре. Два во лбу, а два в затылке. Эти ослепнут, а те увидят. Теми, теми, теми смотри, а не этими! Тогда и увидишь – узнаешь – простишь!
Зашевелилась грузно. Дио помогла ей встать, подала костыли и, припадая на больные ноги, побрела старуха медленно не к выходу, как думала Дио, а к нижней пещере, Святая Святых. Спуск в нее огражден был каменною стеною с бронзовою дверцею. Мать Акакалла подошла к ней, открыла ее и сказала: