Суворин с Чеховым путешествовали очень быстро, Д. С. это было несвойственно, и они, кажется, уже вернулись в Россию, когда мы едва доехали до Рима. Ведь раньше была Болонья! Была Флоренция!
Из Рима мы спустились в Неаполь, оттуда на Капри. Рубли наши, однако, иссякали, пора было и нам возвращаться. На дачу, на этот раз в деревню, в старое именье «Глубокое», 25 верст от Вышнего Волочка, где уже была и моя семья, и дядина — переехавшая из Тифлиса в СПБ.
Мы предприняли обратный путь. И вдруг, в Риме… Без того, что я писала выше о Плещееве, было бы непонятно случившееся в Риме. Я получила там письмо от Плещеева из Парижа. Он просил, дружески «молил» нас приехать к нему в Париж. Зная наши обстоятельства, дружески просил позволенья и прислать аванс — тысячу рублей.
Таким образом мы пустились в Париж, я — в первый раз.
Об этом нашем Париже я опять здесь не пишу, как намеренно не описываю и первого нашего путешествия в Италию. Скажу только, что «Леонардо» уже тогда зародился, может быть, в душе Д. С. И уже тогда он мне говорил, что чувствует Италию особенно ему родственной.
Когда «Юлиан Отступник» был кончен, — приюта ему не оказалось ни в одном русском журнале. «Северного вестника» давно не было в живых, куда девалась Евреинова — не знаю. Исторический роман нового фасона других редакторов не привлекал, однако Майков начал устраивать у себя чтения этого романа, и он, и присутствовавшие на чтениях какие-то сановники были от него в восторге. Но поэт Майков считался «реакционером», и его «восторг» мог только повредить выходу романа в свет.
Следующей весной у меня сделался очередной «бронхит» и мы опять уехали за границу. Этих «бронхитов» было у меня порядочно, и тогда Д. С. действовал особенно энергично: с такой решимостью отправлялся к отцу и требовал денег на путешествие, что всегда, к моему изумлению, успевал. Да и путешествовали мы тогда очень скромно. Во второй раз — мы поехали в Ниццу. Там был и милый мой друг А. Н. Плещеев, — здоровье не позволило ему на зиму вернуться в Россию. Но в Ницце Д. С. было скучно, и когда я немножко поправилась — мы уехали опять в Италию, ненадолго: ухитрились оттуда вернуться в Россию самым приятным для Д. С. путем — морским: Корфу, Греция, Константинополь — Одесса. В Афинах мы пробыли всего два дня. Жара была такая страшная, какой я не знавала в июльском Тифлисе. Но зато я еще не видела Д. С. таким счастливым, как в Парфеноне. Уцелевшие колонны не были в то время даже еще связаны проволокой, как позднее, — Парфенон был тогда воистину прекрасен. Никакой жары мой спутник не замечал. Не заметил бы ее, вероятно, если б она была втрое сильнее. Вообще это путешествие осталось для нас памятным навсегда. И не только Грецией, — не меньшее впечатление произвела на Д. С. и св. София в Константинополе — другое, но тоже на всю жизнь.
Турция была тогда старая (мы видели потом и новую), Константинополь — еще с собаками, с пятницей (выезд султана и его жен), но св. София — была вечная.
В Константинополе нас ждала расплата за нашу смелость: приходилось менять пароход, а денег на билеты уже не было. И мы отправились в Одессу на угольном грузовике, а в Одессе телеграммой просили мою мать прислать нам минимальную сумму, чтобы доехать до Москвы и Вышнего Волочка — попасть в «Глубокое».
Но Д. С. не раскаивался, — да и что это за беда — в молодости! Он уже думал о новых работах — до следующего романа, который был для него еще в тумане, но был, и наверно.
Я думаю, однако, что уже с «Юлиана» у Д. С. был поворот к христианству, начало углубления в него, хотя в следующем романе, «Леонардо», поворот еще не казался явен. Ведь именно там проскальзывала «двойственность», — Армузд и Ариман, — с которой ему еще приходилось считаться. Но тут мне надо сказать несколько слов об общем облике Мережковского, писателя-человека.
Он был очень далек от типа русского писателя, наиболее часто встречающегося. Его отличие и от современников, и от писателей более старых, выражалось даже в мелочах: в его привычках, в регулярном укладе жизни и, главное, работы. Ко всякой задуманной работе он относился с серьезностью… я бы сказала — ученого. Он исследовал предмет, свою тему, со всей возможной широтой, и эрудиция его была довольно замечательна. Начиная с «Леонардо» — он стремился, кроме книжного собирания источников, еще непременно быть там, где происходило действие, видеть и ощущать тот воздух и ту природу. Не всегда это удавалось: его мечта побывать в Галилее, перед работой об «Иисусе Неизвестном», и в Испании, когда он писал (это уже в последние годы жизни) «Терезу Авильскую» и «Иоанна Креста», — не осуществилась. Но наше путешествие «по следам Франциска I» (которого сопровождал Леонардо), начавшееся с деревушки Винча, где родился Леонардо, и до Амбуаза, где он умер, — было первым такого рода. Вторым — в глубину России, к раскольникам-старообрядцам, ко «граду Китежу», — когда Д. С. собирался писать «Петра I». Третьим — почти двухлетнее следование за Данте, по другим городам и местам Италии (уже перед последней войной) перед его большим трудом о Данте. Повторяю, более всестороннего и тщательного исследования темы, будь то роман или не роман, — трудно было у кого-нибудь встретить. Германию и Францию он хорошо знал, а потому для своего «Лютера» и «Наполеона» особых путешествий совершать не стремился. Ведь во Франции мы провели, в общей сложности, 30 лет, — более трети его жизни. Прибавлю, что только обстоятельства, наша вечная бедность (да, бедность, это был русский — и, можно сказать, европейский писатель, проживший всю жизнь и ее кончивший — в крайней бедности) не позволили ему поехать в Египет, когда этого требовала работа, и на о. Крит, куда он особенно стремился. В работе о Египте ему помогла Германия, где ему, из специальной библиотеки, привозили на тачках (буквально) громадные фолианты, в которых он нуждался. Замечу, что работать он мог только дома, в своем скромном кабинете, и в Париже, например, в Национальную библиотеку не ходил.
Ему, конечно, много помогало прекрасное знание языков, древних, как и новых. Для меня удивительная черта в его характере — было полное отсутствие лени. Он, кажется, даже не понимал, что это такое.
Вот все это, вместе взятое, и отличало его от большинства русских писателей, заставляло многих из них звать его «европейцем». Гениальный самородок — писатель В. Розанов, русский из русских до «русопятства» (непереводимый термин), для которого писание — как он говорил — было просто и только «функцией», уверял даже, что, видя Мережковского на улице, когда он гуляет, каждый раз думает: вот идет «европеец». Да таким русским, как Розанов, сыном «свиньи-матушки» (как он называл Россию) — Мережковский не был. Но что он был русский человек прежде всего и русский писатель прежде всего — это я могу и буду утверждать всегда. Могу — потому что знаю, как любил он Россию, — настоящую Россию, — до последнего вздоха своего, и как страдал за нее… Но он любил и мир, часть которого была его Россия…
Следующая зима, или, может быть, следующие зимы петербургские, мне помнятся, как литературное оживление. В близком нам кругу, по крайней мере. В Москву мы перестали ездить, так как мать моя с семьей переехала в Петербург. Возродился «Северный вестник», но уже ничего общего с прежним не имевший. Редактором была теперь дочь профессора Гуревича, Л. Я. Гуревич, совместно с близким другом ее Акимом Львовичем Флексером, писавшим под псевдонимом Волынского. Его со мной познакомил Д. С. на каком-то литературном вечере давно, сказав мне после, что он занимается философией. Он у нас не бывал, и мы долго не имели связи с новым «Северным вестником». Я в это время писала уже везде, бывала и в Литературном обществе и даже в еще более закрытом Шекспировском кружке, членами которого состояли, или должны были состоять, только литературные критики. Но большинство там были известные адвокаты, как кн. Урусов, часто приезжавший из Москвы, Спасович и другие. Впрочем, был там и старый, ныне забытый, романист Боборыкин. Там Урусов, помню, сделал первый доклад о Ницше, тогда в России еще мало известном.