Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

При помощи таких же критических и убедительных приемов доказано, что Чичиков есть антихрист. Не остановимся на них, чтобы дать г-ну Мережковскому показать, как нечистая сила Чичикова и Хлестакова восстала на Гоголя и посмеялась над ним.

Внутреннее противоречие было трагедией Гоголя. Христианство и язычество боролись в нем со стихийным ожесточением. Он был сладострастен и не знал любви к женщинам, он любил франтить, но был щеголем дурного вкуса; «отсутствие нравственной выдержки, цельности, внутренняя неустойчивость, неравновесие ставят его в течение всей жизни в самые нелепые и смешные и даже прямо унизительные положения, делают его „комическим“ или, вернее, трагикомическим лицом, собственною карикатурою». Противоречие везде: в его отношениях к матери, к которой он как будто был холоден и, однако, пламенно взывал в роковые минуты своей жизни; в его странной бесчувственности, смешанной с чрезмерной, болезненной чувствительностью; в его языке, то правдивом и точном, то гиперболическом и неправильном; в его болезни — неуловимой, как будто выдуманной и, однако, сведшей его в могилу; в его одиночестве, не нарушаемом ни дружбой, ни славой. Все это увенчивается «перепиской» с его высоким замыслом — и ее гигантским провалом, не только внешним, но и внутренним. Власть изувера отца Матвея, уверившего великого писателя в том, что творчество его с точки зрения православия есть грех, лишь довершила то, что в сущности было готово в больном сознании Гоголя: он отрекся от себя и сжег рукопись «Мертвых душ»; ему оставалось только умереть.

Трагедия Гоголя, вероятно, долго еще будет призывать к себе усилия исследователей. Быть может, даже тогда, когда будет сделано все возможное, — придется покорно сказать: «ignoramus». Но путь к этому один — он идет по земле; г-н Мережковский вырывает его из области трех измерений — и попросту преграждает его Чертом. Сам Гоголь в эту страшную ночь, показывая на догорающие углы бумаги, сказал гр. Толстому: «Как лукавый силен! Вот он до чего довел меня»! Стало быть, дело просто: антихрист Чичиков, обратившись в ржевского протоирея, заставил самого автора сжечь обличающую нечистого книгу.

Такова основная мысль, и надо сказать, что она не вызывала бы никаких курбетов, если бы черт г-на Мережковского оставался в законной области метафоры. Но нечистый вновь посмеялся над своим обличителем — и угостил его таким же гигантским провалом. Надо проследить только ураган доводов, которыми г-н Мережковский пытается обставить свою идею. Это Бедлам. Здесь все так произвольно, так натянуто и в тоже время так легкомысленно, что диву даешься, как может уже немолодой и желающий быть серьезным писатель придавать какое-нибудь значение этому набору бессодержательных утверждений. Ничего не говорим против вывода. Хлестаков черт, и за ним черт — хорошо; но нужны же доводы, а не каскады слов. Это какой-то вихрь отдельных афоризмов, преувеличений, оторванных от текста и смысла цитат. Критического отношения к материалу — ни тени; не чувствуется никакого желания прочитать в произведении писателя то, что он вложил в него, а не то, что мне хочется. Сказанное метафорически можно понимать буквально; в словах писателя нет иносказания — вложим в них аллегорию; есть факты противоположного свойства — тем хуже для этих фактов: они будут обойдены. Трудно себе представить, как можно одновременно любить истину и насиловать ее столь необузданным образом. Один незначительный, случайный пример. Надо подчеркнуть, что «у Гоголя даже в этой мелочи, в недоумении одеваться, обнаруживается основная черта всей его личности — дисгармония, противоречие. Щегольство дурного тона». Для этого предпосылаются общее положение и иллюстрирующие примеры: «В заботе человека об одежде сказывается любовь и уважение к своему телу. Байрон и Пушкин хорошо одевались; у них выходило это так же просто и естественно, как и то, что они хорошо писали: во внешнем их изяществе невольно выразились соответствие, гармония между внешним и внутренним. В древней лютеранской статуе Софокла складки одежды кажутся столь же гармоничными, как и стихи его сочинений». Но — ради Создателя — какое отношение имеет лютеранская статуя Софокла к его уважению к своему телу и гармонии его стихов: ведь свою статую делал не он. Ведь складки пушкинского сюртука ни на одном его изображении — вплоть до московского памятника — ни в малой степени не соответствуют гармонии его стиха. Одно из двух: или здесь есть внутренняя связь — тогда ее надо раскрыть; или здесь нет никакой почвы для сопоставления — тогда не надо его делать. Но бег г-на Мережковского неудержим в этой скачке с препятствиями логики, он смело и красиво перепрыгнул через дважды два четыре — стоит ли оглядываться? Однажды Гоголь, несмотря на свою крайнюю зябкость, всю зиму «отхватал в летней шинели». Эти подробности как будто заимствованы из жизнеописания Хлестакова. Но, кто знает? Не внушила ли Гоголю одного из глубочайших, гениальнейших его созданий, «Шинели», эта именно хлестаковская, подбитая ветром, шинель. Она была ему нужна (?), нужнее чем Пушкину изящество петербургского денди, чем Софоклу — красота величавого гиматиона.

Кто знает? Конечно, никто. Но всякий знает, что такими вопросами и гипотезами можно заполнить без труда и без нужды целые тома. Их содержание — оптическая иллюзия; но по существу это возрожденный схоластический номинализм: кажется, что речь идет о вещах; на самом деле нет ничего, кроме слов.

И оттого нет ничего проще, как принять критические приемы г-на Мережковского, написать целый ряд книг: Тургенев и черт, Стессель и черт, Бальмонт и черт, — Гапон и черт, Сигма и черт, Мережковский и черт без конца. Когда учитель географии предлагает первокласснику указать на карте город, местоположения которого тот не знает, злополучный мальчик обыкновенно мажет неопределенно всей ладонью по карте, в расчете, что где-нибудь под этой ладонью окажется и требуемая точка. Так, в сущности, делает и г-н Мережковский — он так растягивает своего черта, что его туманный фантом готов охватить что угодно. Он думает, что убедил кого-то. А на самом деле нечистый зло посмеялся над ним, как посмеялся некогда на учеником волшебника. И Мережковский, как Zauberlehrling, вызвал черта и заставил его лить — на этот раз словесную — воду, но загнать его не сумел, и «логорея» его становится неукротимой.

А между тем, ведь средство от черта есть, и довольно обыкновенное: то самое, которое старец Зосима в «Братьях Карамазовых» рекомендовал единому от иноков, видевшему во сне и наяву нечистую силу. Правда, отец Ферапонт с негодованием возмущался этим средством и у гроба старца обличал его неверие: «Пурганцу от чертей давал! А днесь и сам провонял!». Но, полагаем, и сам г-н Мережковский, в нынешнем своем воплощении, чувствует себя ближе к старцу Зосиме, чем к изуверу Ферапонту.

Здесь есть, несомненно, все элементы трагедии, но трагичнее всего то, что именно трагедии нет никакой: нет, ибо нет для нее героя. В самом деле, что может быть мрачнее такого удела. Писатель искренний и образованный, симпатичный и умный, г-н Мережковский всегда в своей деятельности поглощен чем-то серьезным и важным; оправдывал он чистое искусство или отвергал его, он никогда в своих произведениях практически не был его жрецом. Он продуктивен и разнообразен, но во всех его сочинениях — в лирике и в поэме, в романе и критике — основу составляет искание смысла жизни. Это искание порывисто и благородно; он ищет истину со всем пылом, на который способен, и не отказывается во имя вновь обретенной истины отвергнуть то, что признавал не так давно. Этапы его развития заслуживают всяческого внимания; он отдал дань легкому либерализму, был туманным индивидуалистом в эпоху первоначального декадентства, осложнил этот индивидуализм знакомством с Ницше, потом от Антихриста перешел к Христу, пришедшему во плоти. С вдохновением верующего и проникнутого навеки обретенной истиной, он проповедует новое христианство, связанное с христианством историческим, но во всей своей полноте еще грядущее.

81
{"b":"102052","o":1}