И только когда выяснилось (да и то отчасти) для обоих знаменитых супругов, что слову письменному и устному, и даже помышлению дана свершительная реализирующая и материирующая сила, что «о волке речь, а волк навстречь» и что не напрасно сказано Тютчевым:
О, бурь уснувших не буди —
Под ними хаос шевелится!
— тон их стал по-настоящему трагический.
Подобно Тютчеву, Баратынский был тысячекратно прав, заклиная готовый разбушеваться и открыть бездну хаосмолчанием, как правы были Пифагор и отцы исихасты-молчальники, видевшие нечто невыносимо страшное в злоупотреблении словом.
…Молчу! Боялся я,
Чтоб пальцы падшие на струны
Не пробудили бы перуны,
В которых спит судьба моя.
И отрываясь полный муки
От музы ласковой ко мне,
Я говорю — до завтра, звуки,
Пусть день умолкнет в тишине.
И это по той таинственной причине, что
Любовь Камеи с враждой фортуны —
Одно.
В. В. Розанов усмотрел и некую роковую «неправду», и опасность в литературе… Этого не могли и, главное, не захотели понять З. H. Гиппиус и Д. С. Мережковский: отношение в них Камен и Фортуны было глубоко двусмысленным…
Я не хочу этим сказать, что супруги Мережковские и особенно сам Димитрий Сергеевич впадали в галльскую болтливость. Отнюдь нет! Да и «острый галльский смысл» и «сумрачный германский гений» порою знали, как обращаться со словом, не впадая ни в эстетство, ни в болтливость, ни в безответственное снобирование. Но, как правило, такое чистое отношение к слову встречается в высшей степени редко. И когда встречается, то это надо ценить и приветствовать, ибо сила такого отношения к слову равносильна силе молитвы.
Как нам уже не раз приходилось констатировать, центральные фигуры русского символизма, даже не враждебные религии, как-то далеко от ее подлинных корней и особенно от корней христианства. Частично это было связано с еще длившимися слепотой и глухотой типично интеллигентского типа, частично — с впадением в прелесть, но только не в области реального прохождения мистического пути, как это было у древних еретиков (Симона Мага, Манеса, Монтана, разных форм гностицизма и др.), но главным образом в области литературной, поэтически-артистической, метафизической и иной в этом роде. Здесь очень характерен именно для людей типа Д. С. Мережковского разрыв между фантазированиями головного и искусственного типа о наступающей религии Св. Духа, о «Третьем завете» — и настоящим, подлинным учением о Св. Духе таких гениальных отцов Церкви как преп. Симеон Новый Богослов и православных мыслителей как о. Павел Флоренский и о. Сергий Булгаков. И все же, ни этот детский лепет непроникшего в тайны патрологии, богословски незрелого ума, ни эти сухие и в то же время сентиментальные рассуждения интеллигента на совершенно новые темы не могут опорочить устремленный к будущему взор, склоненное для уловления шепотов вечности ухо, что, несомненно, было у Д. С. Мережковского и чем наделил Творец эту своеобразную натуру большого книжника — говорим на этот раз в похвальном смысле слова…
Теперь — несколько слов о его жизненном пути, прежде чем опять обратиться к его творчеству.
Отец Димитрия Сергеевича был дворцовым управляющим, он же сам всю жизнь прожил в С.-Петербурге, представляя типично столичное явление и притом явление имперской столицы. Она избавила его — как и Вл. Соловьева — от смехотворного безвкусного провинциализма интеллигентщины. Без столицы, без Петербурга не видать бы обоим света во всех смыслах этого слова.
Почувствовав, особенно в непосредственной близости своей блестящей супруги поэтессы и их brillant second — Философова, что поэзия — не по нем, Д. С. Мережковский ушел в эрудитную прозу, эссеизм и в критику. И это ему удалось!
За короткий промежуток времени 1896–1905 гг., т. е. всего только за 9 лет, он написал сделавшие его мгновенно знаменитым не только для России, но очень скоро и для Европы и всего мира, романы сложной трилогии, внутренне органически между собой связанные единством религиозно-историософского замысла. Здесь мы уже в астрономическом отдалении, как по темам, так и по выполнению, от какой бы то ни было радикальствующей интеллигентщины и в полном разгаре Русского Ренессанса. Для русской читающей публики, одичавшей на шестидесятничестве и на бытовом романе, это была настоящая революция, или, если угодно, — «контрреволюция» с точки зрения радикальщины, особенно коммунистического толка. Итак, трилогия Мережковского построена согласно следующему плану:
I часть — Христос и Антихрист. Этой теме посвящены два романа: Смерть богов — Юлиан Отступник.
II часть — Воскресшие боги. Этой теме посвящен один увесистый том, своего рода бессмертный перл: Леонардо да Винчи.
III часть — Антихрист. Это — грандиозная и грозная эпопея новой русской истории — Петр и Алексей.
Через всю трилогию проходит в разных ракурсах и вариациях одна и та же тема, более или менее легко улавливаемая. Это, в сущности, монотема, роднящая Мережковского с В. В. Розановым, хотя Розанов в чисто литературном смысле гораздо индивидуальнее и острее. Мережковский — просто отличный писатель и сверх того ученый эрудит, добивающийся нужных ему эффектов путем изучения данной темы и ее тщательной проработки и разработки. Конечно, нередко он достигает и очень больших, чисто художественных эффектов. Но своего языка, от альфы до омеги своего, у него нет, или его очень мало и притом нехарактерного, в то время как у Розанова, постоянного участника собраний, организованных супругами Мережковскими, очень его ценившими, — все было свое до последней запятой… У Д. С. Мережковского — великолепный литературно отделанный и до максимума «культурный» язык, чрезвычайно приятно читающийся, но которому не трудно подражать. У Розанова — глубоко личное явление, совершенно неповторимое и неподражаемое, как цвет глаз, форма носа или тембр голоса. По этой причине хорошему складу романсированной биографии в порядке литературной отделки у Мережковского, да и у З. Гиппиус, можно и даже должно учиться. Розанова же не может повторить даже такой его верный и талантливый ученик, как Виктор Шкловский. Но зато между темами, не всеми, конечно, но магистральными, у В. В. Розанова и Д. С. Мережковского — особенно в «Трилогии» — есть удивительные так сказать «параллелизмы», а то и совпадения, очень характерные для переживаемой эпохи, особенно в связи с кризисом культуры и Церкви, в связи со всем тем, что «выплыло» на дебатах Второго Ватиканского Собора, и по поводу этих дебатов. Вопрос ведь идет вот о чем: имевшие уши слышать — не услышали, мало того, отвратили свои уши и не захотели слушать как раз те, кому о том особенно ведать надлежало. И это — все тот же вечный роковой вопрос о причинах «неудачи христианства» и об ответственности за эту «неудачу». Ведь христианство — тема богочеловеческая, не в книжно-школьном (схоластическом) смысле, но в смысле жизненно насущном: или люди независимо от внешней конфессии возьмутся всерьез осуществлять идею Христову, или человечество исчезнет с лица земли и, вообще, пропадет в космосе.
Драгоценно у Д. С. Мережковского и в его собраниях, где блистали Розанов и Тернавцев, святое беспокойство по поводу того, что надвигалось на мир. Это Н. А. Бердяев выразил как выполнение силами зла того, чего не хотели выполнить силы добра, по этой самой причине оказавшиеся под угрозой извержения во тьму кромешную. Незаметным образом этими мотивами оказались буквально переполнены страницы трилогии Д. С. Мережковского. Но тайный голос о тайной угрозе, о которой мы только что сказали и что услышал некогда один Достоевский, а потом в своем погибшем толковании на Апокалипсис В. А. Тернавцев и В. В. Розанов (особенно в «Апокалипсисе нашего времени»), кажется, не был вполне понят и услышан самим автором трилогии, на страницах которой этот голос запечатлелся. Конечно, совершенно прав С. Л. Франк, говоря, что в этой великой трилогии, до сих пор вполне сохранившей свежесть и жгучий интерес, показана борьба между языческим и христианским религиозным идеалом, между «религией плоти» и чувственной красоты и аскетической «религией духа». Все это так. Но это не то, что видел в своих произведениях сам их автор. Впрочем, нередко «дети» (произведения) далеко перерастают по своему значению и по способности говорить «неизреченными глаголами» своих отцов-авторов…