Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

__________

Zoo закончилось очередным Алиным пивом в длинном сквозном бревенчатом строении, тоже похожем на клетку. Никогда не забуду Белого, загоревшего за этот день до какого-то чайного, самоварного цвета, от которого еще синей синели его явно азиатские глаза, на фоне сквозь брусья клетки зеленью и солнцем брызжущей лужайки. Откидывая серебро волос над медью лба:

— Хорошо ведь? Как я все это люблю. Трава, вдалеке большие звери, вы, такая простая… И дочь тихая, разумная, ничего не говорит… (И, уже как припев:) Приятно!

__________

Оттого ли, что было лето, оттого ли, что он всегда был взволнован, оттого ли, что в нем уже сидела его смертная болезнь — сосудов, я никогда не видела его бледным, всегда — розовым, желто-ярко-розовым, медным. От розовости этой усугублялась и синева глаз, и серебро волос. От серебра же волос и серый костюм казался серебряным, мерцающим. Серебро, медь, лазурь — вот в каких цветах у меня остался Белый, летний Белый, берлинский Белый, Белый бедового своего тысяча девятьсот двадцать второго лета.

__________

В первый раз войдя в мою комнату в Pragerpension’e, Белый на столе увидел — вернее, стола не увидел, ибо весь он был покрыт фотографиями царской семьи: наследника всех возрастов, четырех великих княжон, различно сгруппированных, как цветы в дворцовых вазах, матери, отца…

И он наклонясь:

— Вы это… любите?

Беря в руки великих княжон:

— Какие милые!.. Милые, милые, милые!

И с каким-то отчаянием:

— Люблю тот мир!

__________

Стоим с ним на какой-то вышке, где — не помню, только очень-очень высоко. И он, с разлету беря меня за руку, точно открывая со мной мазурку:

— Вас тянет броситься? Вот так (младенческая улыбка)… кувырнуться!

Честно отвечаю, что не только не тянет, а от одной мысли мутит.

— Ах! Как странно! А я, я оторвать своих ног не могу от пустоты! Вот так (сгибается под прямым углом, распластывая руки)… Или еще лучше (обратный загиб, отлив волос) — вот так…

__________

Через несколько дней после Zoo и Zossen’a приехал из Праги мой муж — после многих лет боев пражский студент-филолог.

Помню особую усиленную внимательность к нему Белого, внимание к каждому слову, внимание каждому слову, ту особую жадность поэта к миру действия, жадность, даже с искоркой зависти… (Не забудем, что все поэты мира любили военных.)

— Какой хороший ваш муж, — говорил он мне потом, — какой выдержанный, спокойный, безукоризненный. Таким и должен быть воин. Как я хотел бы быть офицером! (Быстро сбавляя:) Даже солдатом! Противник, свои, черное, белое — какой покой. Ведь я этого искал у Доктора, этого не нашел.

Выдержанность воина скоро была взята на испытание, и вот как: Белый потерял рукопись. Рукопись своего «Золота в лазури», о которой его издатель мне с ужасом:

— Милая Марина Ивановна, повлияйте на Бориса Николаевича. Убедите его, что раньше — тоже было хорошо. Ведь против первоначального текста — камня на камне не оставил. Был разговор о переиздании, а это — новая книга, неузнаваемая! Да я против нового ничего не имею, но зачем тогда было набирать старую? Ведь каждая его корректура — целая новая книга! Книга неудержимо и неостановимо новеет, у наборщиков руки опускаются…

И вот, эту новизну, этот весь ворох новизн — огромную, уже не вмещающую папку — Белый вдруг потерял.

— Потерял рукопись! — с этим криком он ворвался ко мне в комнату. — Рукопись потерял! Золото потерял! В Лазури — потерял! Потерял, обронил, оставил, провалил! В каком-то из проклятых кафе, на которые я обречен, будь они трекляты! Я шел к вам, но потом решил — я хоть погибший человек, но я приличный человек — что сейчас вам не до меня, не хотел омрачать радости вашей встречи — вы же дети по сравнению со мной! вы еще в Парадизе! а я горю в аду! — не хотел вносить этого серного Ада с дирижирующим в нем Доктором — в ваш Парадиз, решил: сверну, один ввергнусь, словом — зашел в кафе: то, или другое, или третье (с язвительной усмешкой): сначала в то, потом в другое, потом в третье… И после — которого? — удар по ногам: нет рукописи! Слишком уж стало легко идти, левая рука слишком зажила своей жизнью — точно в этом суть: зажить своей жизнью! — в правой трость, а в левой — ничего… И это «ничего» — моя рукопись, труд трех месяцев, что — трех месяцев! Это — сплав тогда и теперь, я двадцать лет своей жизни оставил в кабаке… В каком из семи?

На пороге — недоуменное явление Сергея Яковлевича.

— Борис Николаевич рукопись потерял, — говорю я спешно, объясняя крик.

— Вы меня простите! — Белый к нему навстречу. — Я сам временами слышу, как я ужасно кричу. Но — перед вами погибший человек.

— Борис Николаевич, дорогой, успокойтесь, найдем, отыщем, обойдем все места, где вы сидели, вы же, наверное, куда-нибудь заходили? Вы ее, наверное, где-нибудь оставили, не могли же вы потерять ее на улице.

Белый, упавшим голосом:

— Боюсь, что мог.

— Не могли. Это же вещь, у которой есть вес. Вы где-нибудь ее уже искали?

— Нет, я прямо кинулся сюда.

— Так идем.

И — пошли. И — пошло! Во-первых, не мог точно сказать, в которое кафе заходил, в которое — нет. То выходило, во все заходил, то — ни в одно. Подходим — то, войдем — не то. И, ничего не спросив, только обозрев, ни слова не сказав — вон. «Die Herrschaften wünschen? (Господа желают?)». Белый, агрессивно: «Nichts! Nichts! (Ничего, ничего!)». Легкое пожатие кельнерских плечей, — и мы опять на улице. Но, выйдя: «А вдруг — это? Там еще вторая зала, я туда не заглянул». Сережа, великодушно: «Зайдем опять?» Но и вторая зала — неузнаваема.

В другом кафе — обратное: убежден, что был, — и стол тот, и окно так, и у кассирши та же брошь, все совпадает, только рукописи нет. «Aber der Herr war ja gar nicht bei uns (Но господин к нам вовсе не заходил), — сдержанно-раздраженно — óбер. — Полчаса назад? За этим столом? Я бы помнил». (В чем не сомневаемся, ибо Белый — красный, с взлетевшей шляпой, с взлетевшими волосами, с взлетевшей тростью — действительно незабываем.) «Ich habe hier meine Handschrift vergessen! Manuskript, versteheh Sie? Hier, auf diesem Stuhl! Eine schwarze Pappe: Mappe! (Я здесь забыл свою рукопись! Манускрипт, понимаете? Здесь на этом стуле! Черную папку![147]) — кричит все более и более раскрасневающийся Белый, стуча палкой. — Ich bin Schriftsteller, russischer Schriftsteller! Meine Handschrift ist alles für mich! (Я — писатель, русский писатель, моя рукопись для меня — всё!)»

— Борис Николаевич, посмотрим в соседнем, — спокойно советует Сережа, мягко, но твердо увлекая его за порог, — тут ведь рядом еще одно есть. Вы легко могли перепутать.

— Это? Чтобы я в этом сидел? (Ехидно:) Не-ет, я в этом не сидел! Это — явно нерасполагающее, я бы в такое и не зашел. (Упираясь палкой в асфальт.) И сейчас не зайду.

Сережа, облегченно:

— Ну, тогда зайду — я. А вы с Мариной здесь постойте. Стоим. Выходит с пустыми руками. Белый, торжествующе:

— Вот видите? Разве я мог в такое зайти? Да в таком кафе не то что рукопись, — руки-ноги оставишь. Разве вы не видите, что это — кокаин??

Очередное по маршруту — просто минуем. Несмотря на наши увещевания, даже не оборачивает головы и явно ускоряет шаг.

— Но почему же вы даже поглядеть не хотите?

— Вы не заметили, что там сидит брюнет? Я не говорю вам, что тот самый, но, во всяком случае, — из тех. Крашеных. Потому что таких черных волос нет. Есть только такая черная краска. Они все — крашеные. Это их тавро.

И, останавливаясь посреди тротуара, с страшной улыбкой:

— А не проделки ли это — Доктора? Не повелел ли он оттуда моей рукописи пропасть: упасть со стула и провалиться сквозь пол? Чтобы я больше никогда не писал стихов, потому что теперь — кончено, я уже ни строки не напишу. Вы не знаете этого человека. Это — Дьявол.

И, поднимая трость, в такт, ею — по чем попало: по торцам, прямым берлинским стволам, по решеткам, и вдруг—со всего размаху ярости—по огромному желтому догу, за которым, во весь рост своего самодовольства, вырастает лейтенант.

вернуться

147

Папка, по-немецки — Mappe, а Pappe — бессмыслица (примеч. М. Цветаевой.)

71
{"b":"101839","o":1}