Как в гипнозе, я шел за ними по пятам.
Мама привела офицера знакомиться с дедушкой и бабушкой, которых назвала при этом “папа” и “мама”. Стол был накрыт праздничной скатертью, почему-то называемой “пароходной”. Синий с золотом чайный сервиз был вынут из буфета. Присев, офицер поставил на стол бутылку. “О-о, – протянул дед, – “пять звездочек”… Неси-ка, внучек, наш с тобой ножик”.
Пока стороной, лишенной перламутра, дед обивал с горлышка сургуч, офицер оглянулся и приставил шашку золотым эфесом к балке, которая за его спиной подпирала потолок, поскольку в Большой комнате начался ремонт. Игнорируя это безобразие, на балку, пыльную и сплошь занозистую, никто не оглядывался, тем более что, ломаясь и краснея, на чай с усатым офицером явились девчонки, а тетя Маня внесла за перехваченные специальными подушечками уши праздничный самовар с заварным чайником в виде головы с задранным носом.
Это было очень трудно – обнажить. Я уже готов был сдаться, как сталь вдруг просияла и все пошло-поскользило по устрашающей кривой. Отложив ножны на паркет, я взялся обеими руками и осмотрелся, хватит ли пространства по обе стороны венецианского – между этажерками. Темно-вишневой с палевым ночником и заложенными на ночь книгами – и карельско-березовой, с которой урну с папой давно убрали за зеркало платяного шкафа, куда мне запретили залезать. Клинок казался слишком длинным. Но я осуществил замах и появился на авансцене с эффектом внезапности превентивного удара одного монстра по другому:
– Мой меч – твоя голова с плеч.
Немая сцена, полная глаз, меня привела в восторг. Но что делать дальше, я не знал. Шашка сама решила вопрос, развернув меня своей тяжестью вокруг оси. Со звонкой силой она врубилась в балку.
Офицер поймал ее за рукоять.
– Только демонстрации трудящихся разгонять, – одобрил дед как ни в чем не бывало. – Не Златоуст ли?
– Златоуст. Только насчет демонстраций: мне не доводилось. Наша армия, она с народом. – Кончик нашел вход в ножны, куда лезвие пролезло и захлопнулось. Глаза таежного снайпера отыскали меня на периферии. – Ребенок был резов…
– Возвращаясь к сказанному выше, – поспешил верный мой защитник. – Вы, товарищ майор, наверно, член ВКП (б)?
– Окопного разлива.
– Мы тоже, было время, вшей кормили. Что же? За блок большевиков и беспартийных?
– Это всегда.
Рюмашки запрокинулись.
– Отец ему, по-моему, нужен.
– Кому? – не понял дед. – Иди ко мне, сынок!
Я тоже ничего не понимал. Кого он, собственно, зовет? Я даже оглянулся, но в зеркале шкафа, где находился мой родной отец, увидел исключительно себя.
Все было, конечно, много драматичней. Резче. Тяжелей.
Проект под названием “Новый человек” включал не только новое место и псевдоним.
Меня поставили на лыжи. Втыкая неуместно-бамбуковые палки, я побежал через новое пространство – абсолютно белое. После школы, где меня заново учили писать по прописям, мы с отчимом чистили карабин, включавший много новых слов.
Приклад, цевьё, магазин, ствол, прицел, мушка.
На войне с Германией единственный немец, которого мой новый папа угомонил собственноручно, был финн. Всей сибирской дивизии их не давал покоя. “Белая смерть”. Красивый, кстати, парень, “куковавший” в снегах под Москвой. А ты не знал? С немцами были братья по оружию. Положил с дистанции в семьсот метров. Снял с него средневекового вида кинжал “Звать меня Честь” и свастику спилил.
Там, на чужбине, по весне мы вышли из пропахшего соляркой “газика” в веселом лесу. Гусаров вырвал из земли немецкую каску и, оставив меня стоять с карабином, опущенным вниз дулом, пошел к обрубку березы, который цвел в зеленой дымке метрах в ста. Из каски что-то валилось, сыпалось на мох, который проваливали хромовые сапоги. Я понял, что попаду не только в каску, но и в него – как далеко бы Гусаров ни ушел. Но знал, что ствол поднимать нельзя. Наводить мушку на живого человека. Даже когда на предохранителе. Даже когда разряжено. Потому что даже палка раз в год стреляет.
И конечно, этого не сделал.
Тем временем там – на дальнем севере сознания – дед мой развернул борьбу за возвращение внуку фамилии, которую отчим не называл иначе чем “чухонской”.
В июне пятьдесят девятого я прилетел в Питер, и в “таксомоторе”, как величала бабушка такси, первым делом был спрошен, как меня отныне называть:
– На -ов или на -нен?
За эту новую, то есть старую, то есть родную проклятую фамилию, об которую даже классная язык ломала, на первой же большой перемене меня умыли кровью так, что пионерский галстук пришлось после звонка без мыла застирывать в мужском сортире. Чего там говорить! -Ов, не -ов, но за прожитые под псевдонимом годы привык я к беспроблемности, которую давала мне фамилия отчима в мире, где всё необычное, как оказалось, надо защищать ударом на удар. Что я теперь и делал. Совершенно не понимая, чего ради машу я кулаками. Поскольку только одно было за мной в тылу – сиротство. Теперь даже в квадрате. Отец, родной, но мертвый, от перемены звука не воскрес, тогда как живой, пусть не родной, ушел на задний план на пару с хорошей и простой своей фамилией.
– На -нен.
– Вернули, значит?
Молча я кивнул.
– Ну, слава Тебе, Господи! – воскликнул дед, смутив таксиста. – Всё! Можно умирать спокойно.
С переднего сиденья я оглянулся на него – бессмысленно счастливого.
– Типун на язык, – сказала бабушка сердито.
Доставлен был я прямо к столу, раздвинутому и накрытому знакомой с детства “пароходной” скатертью. Посреди белого увидел вдруг орнамент, тоже белый, но не матовый, а с сияющим отливом вокруг каких-то огромных ключей над с ошибкой написанным словом
Amerika. Раньше не замечал. В глаза не бросалось, да и сверху никогда еще не взглядывал, не будучи еще такого роста, как сейчас.
Однако с чего вдруг праздник? В честь меня?
Зная, что обожаем, все же не поверил.
На кухне тетя Маня катала скалку в облаке муки. Когда они с бабушкой делали пироги, всегда подвязывались косынками, чтобы не капать по€€том. Но в тесто сейчас ронялись слезы:
– Не любит он ее! Прописка ленинградская нужна!
– Кто кого?
– Еще не знаешь? Твоя крестная замуж выскочила.
– За кого?
– За Воропаева, – и тетя Маня стала хохотать к слезам вдобавок.
– Офицер?
– Ты не поверишь. Лыжник. Партийный, к тому же. Где это видано? Где это слыхано?! Партийный лыжник. – С новой силой всхлипывать и катать. – Ну, как я отдам свою кровинушку старому дядьке?
Я готовился увидеть в лицах картину “Неравный брак”, которая в учебнике иллюстрировала ужасы царизма, но Воропаев, приведенный из ЗАГСа крестной, не давал, по-моему, повода для таких уж горьких слез. Конечно, постарше счастливой новобрачной. Нос уточкой. Залысины. Зато косая сажень в плечах. Солидное впечатление надежности. Что и подтвердил сразу после свадьбы, когда деду стало худо. Перенес на кровать, за “неотложкой” бегал. Приносил кислородные подушки, похожие на бурдюки нарушителей границы из кинокартины “Застава в горах”.
Не уронил себя и на похоронах, на которые мы с мамой прилетели в сентябре того же года.
После того как деда отпели в церкви Николая Чудотворца и предали питерской земле, в болотности которой впервые пришлось убедиться воочию, раз сто услышал я на поминках, что остался теперь один в роду. Со мной – преемником и продолжателем – от этого случился приступ.
Воропаев пытался успокоить. “Идем, я фокус покажу… Смотри!” – и обнажил десны, показывая полный рот зубов. Потом повернулся проплешиной, вывинтил один и улыбнулся мне снова – с черной дыркой. Снова отвернулся – и показал полный. “А? Как я это сделал?”
Скорее страшновато было, но я оценил попытку юмора, первую и последнюю со стороны этого серьезного человека.
Всхлипы прекратились, но слезы продолжали литься.
Тогда Воропаев принес мне каталоги Американской выставки, которая прошла в Москве в начале лета, когда последний раз я видел деда своего живым. Я лежал в Маленькой комнате, которая пахнула вполне счастливым ленинградским браком и стала намного больше после того, как Воропаев разрушил печь в углу, толстенный цилиндр, за который заваливались без возврата мои деревянные шашки, глотал слезы и бесчувственно листал длиннющие автомобили невероятных форм, цветов и оттенков вроде “брызг шампанского”.