В издательстве Прогресс, где Сингх переводил английские тексты на хинди, тоже боролись эти две тенденции. Главным редактором английского отдела был В. Н. Павлов, бывший личный переводчик моего отца (переводивший в Тегеране, Ялте, Потсдаме, ведший переписку с Рузвельтом и Черчиллем во время войны). Редакторши обожали Сингха и хвалили его стиль на хинди – это были молодые выпускницы Университета. Старший же редактор отдела хинди, при Хрущеве переведенный в издательство из ЦК и уязвленный этим, жаловался, что Сингх «не выполняет норму» и плохо переводит.
Удивленный Сингх спрашивал: «Чей родной язык – хинди? Мой или его? Почему он меня поправляет?» Он не понимал, что от него хотели избавиться, и что единственным способом для этого было – доказать его непригодность как переводчика. Работа в издательстве была единственным формальным основанием его пребывания в Москве и, лишившись этого основания, ему пришлось бы уехать обратно в Индию.
Если бы мы смогли зарегистрировать брак, то тогда закон охранял бы Сингха и его здоровье, для которого работа становилась все более непосильной. Но мы не могли этого сделать. И ему оставалось только работать через силу, даже когда он находился в больнице. Его любили и уважали, но он все время ощущал скрытое недоброжелательство начальства. В. Н. Павлов никак не мог смириться с мыслью о том, что переводчик Сингх мой муж, – как не мог он смириться со всем, что происходило в СССР после смерти моего отца, которого он боготворил.
Даже медицина не оставалась безучастной и объективной, хотя ей-то следовало быть вне партий. Вначале попытались запрятать Сингха в туберкулезную больницу. Я бросилась как тигрица защищать дитя, которое у меня отнимают.
В больницу я Сингха не отпустила. Нам пришлось потратить полтора месяца только, чтобы доказать поликлинике Интуриста всеми рентгенами и анализами, что диагноз неверен, что это лишь бронхоэктазия, что больной не нуждается в изоляции и может работать. Зачем было доказывать это, когда полтора года тому назад кунцевская больница подтвердила диагноз бронхоэктазии и лечила его от этой болезни? Но ведь то было при Хрущеве. А теперь надо было доказать все с самого начала – другим врачам, другой поликлинике, другому начальству. Мы сделали это, но на это ушло время и силы, которых оставалось мало.
За полтора года Сингх был еще три раза в кунцевской больнице. Там его знали, помнили и любили. Сестры и врачи приходили 9-го октября 1966 года в палату, чтобы поздравить нас – они знали, что мы встретились в этой больнице три года тому назад, и палата была полна цветов в этот день…
Я не могу жаловаться на преднамеренно неправильное лечение. Но при системе советского бесплатного медицинского обслуживания вы лишены возможности выбрать врача, или сменить его, если он вам не нравится: вы приговорены к нему. Мне казалось, что лечение было слишком изнуряющим, что, принимая слишком много лекарств больной отравлял себя, я видела, что человек слабел с каждым днем. А когда вышло из строя сердце, то уже ничего нельзя было сделать и оставалось только поддерживать сердце уколами и вливаниями.
Последние месяцы Сингха лечила красивая докторша, голубоглазая грузинка. Когда она входила в палату он неизменно уверял ее: «сегодня мне значительно лучше». Она немного говорила по-английски, от нее веяло приветливостью, она великолепно делала внутривенные вливания, сразу попадая в тонкую, слабую вену. Выйдя из палаты она чуть не плача говорила мне, что положение безнадежное и что я должна быть готова ко всему каждый день. Когда наступал приступ сердечной слабости и астматической одышки, помогал только укол.
Эта прелестная, молодая женщина входила в палату к больным всегда с улыбкой и никто не верил, что временами у нее обострялась язва желудка, что она переутомлена и ей некогда поесть.
«А сколько времени отнимают партийные собрания у нас, врачей», – говорила она, – «сколько ненужной болтовни, бумаг, списков, отчетов! Нам надо лечить больных, лучше провести лишний час возле больного…»
Сингха навещали в больнице друзья из московских индийцев и два посла – Кауль и Мурад Галеб. Пропуск надо было каждый раз заказывать накануне. В проходной, у ворот, вахтеры с трудом разбирали фамилии иностранцев, приходивших навещать больных – иностранных коммунистов. Пропуска в Кремль давно отменили, но каждое учреждение сохранило за собой право на свои бюрократические установления. Для послов правила были еще более строгими, каждый раз требовалось специальное разрешение. Но они все-таки приезжали и Шушу Галеб неизменно привозила Сингху его любимый «крем-карамель».
В больнице теперь были новые правила: всех иностранцев перевели на один этаж, чтобы изолировать от «отечественных» больных. Только выходившие гулять в сад могли перекинуться словом с русским. Это раздражало иностранцев, варившихся в собственном соку. Три года назад обстановка была куда проще. Тогда Сингх и я могли часами разговаривать в коридорах.
В середине октября 1966 года, находясь снова в больнице, Сингх вдруг сказал мне однажды, что ему бы «хотелось умереть в Индии», повидав хотя бы близких друзей… Он чувствовал, что его дни сочтены. Он устал от этих бесконечных лекарств, диеты, пропусков. Он любил готовить и, теперь в больнице, читал английскую поваренную книгу и выписывал рецепты. Он хотел жить, мы строили планы на будущее, стараясь убедить друг друга, что у нас впереди еще годы! Теперь он всерьез заговорил о том, что впереди не годы, а, может быть, лишь недели.
Я проводила тогда все дни около него, уезжая в загородную больницу утром и возвращаясь вечером к детям, которые все понимали. Ося, теперь уже студент-медик спрашивал меня – «как дела?» и, заглядывая в свои учебники, объяснял, что положение очень скверное.
Сингху разрешали немного гулять по коридору, и мы бродили вместе, но он быстро задыхался. В теплые дни я вывозила его в сад в кресле на колесах. Мы садились на скамейку где-нибудь на солнышке. Теперь он больше всего рассказывал о своей юности, о годах, проведенных в Европе – вообще о прошлом. Настоящее было безутешным. Он осуждал компартию Индии, расколовшуюся на правых и левых. Смеялся над китайскими сообщениями о том, как «председатель Мао переплыл реку». Узнав о начале «культурной революции» в Китае он сказал печально, что эти погромы напоминают ему первые дни фашизма в Германии, – он видел их. Однажды он сказал решительно: – «Если я еще вернусь живым в Индию, то первым же моим действием будет выход из коммунистической партии».
Он часто говорил об истории Индии, рассказывал о Будде, повторял легенды о Кришне. Он вдруг снова ощутил себя индусом, ему хотелось касаться родных корней, пить из вечного источника. У него не было слушателей кроме меня. Я садилась на землю около его ног, или на скамеечку в палате, и он, держа слабую руку на моей голове, говорил закрывая глаза. Ему было так легче, мне было хорошо…
Я была в отчаянии оттого, что его жизнь угасала, что ничем нельзя было помочь, оттого, что чувствовала себя ответственной и виноватой. В таком отчаянии я написала письмо Брежневу с просьбой разрешить мне отвезти Сингха в Индию, потому что дни его сочтены и он просит меня об этом. Я объяснила, что речь идет о неопределенном, но очень недолгом пребывании в Индии – потому что он не проживет долго. Я умоляла, потому что мне было страшно встретить эту смерть одной – он был здесь целиком на моих руках.
Вместо ответа через несколько дней меня вызвали в ЦК – но не к Брежневу, а к Суслову. Это было наихудшее, чего я могла ожидать – идти прямо к лидеру партийных консерваторов.
Я отправилась на Старую Площадь, не предвидя ничего хорошего. Суслова я видела при жизни отца несколько раз, но никогда не говорила с ним.
Он начал точно так же, как и премьер: «Как живете? Как материально? Почему не работаете?» Но я позволила себе напомнить о моем письме:
«Разрешат ли мне то, о чем я прошу? Мы оба просим. Неужели нельзя удовлетворить последнее желание человека?»
Суслов нервно двигался, сидя за столом. Бледные руки в толстых склеротических жилах ни минуты не были спокойны. Он был худой, высокий, с лицом желчного фанатика. Толстые стекла очков не смягчали исступленного взгляда, который он вонзил в меня.