— Анжел, давай у Мураками денег попросим и Витьку в больницу на лечение положим.
— Я ни за что не буду просить.
— Я попрошу, мне нетрудно.
— Не надо.
— Гордая ты, Анжелка.
— Это, наверное, единственное, что у меня есть и чего отнять нельзя.
— Анжел, хочешь, пойдем ко мне, у меня посидим?
— У меня прием сегодня, через час, надо подготовиться, созвонимся завтра.
У Витьки в комнате что-то ухнуло, грохнуло.
— Начинается… господи, боже мой, как мне это все… — застонала Анжелка.
На этой грустной ноте мы расстались.
Я шла домой и думала, как бы нам устроить Витьку на лечение.
Да, да, и тогда все будет хорошо.
Глава 20 Мысли бродят, что-то чувствую, значит, все-таки присутствую
Дома никого не было. Митька, наверное, в школе задержался. Зато дома были борщ и картошка, и мой миленький маленький Кусти, и раскладушка Полюшка. Я насыпала Кусти шариков в миску. Села на кухне, закурила и думаю: вот ведь как все непросто получается. Анжелку очень сильно жалко.
Я представила, как она там сейчас с Витькой. Вот она говорила — перед пациентами стыдно, да черт с ними, с пациентами. Ее саму до жути жалко. Потом я начала думать о Мураками.
А чего мы ждали? Чуда? Но чудес не бывает, бывает только мистика. У него вся мистикав романы ушла, он даже на реальную мистику спокойно, не как мы, смотрит, тема закрыта. Мой папа в детстве мне рассказывал про какого-то поэта, который в Доме творчества писателей вышел к завтраку и громко произнес: «Написал десять стихотворений о любви, тему закрыл».
Анжелку жалко.
Я совсем не работаю, это плохо. Все так закрутилось, мне обязательно надо, мне холсты натягивать надо, мне рисовать надо. Образ Гюнтера пронесся перед глазами, как только я про холсты подумала, но эта мысль не была уже болезненной, следом за ней возник Полюшко.
Он сказал — еще увидимся.
Это все очень абстрактно.
Может, он и не вернется, мало ли что ему в голову взбредет? Только начинаешь строить какие-то планы, как люди улетучиваются и с концами, а я сижу, как оплеванная, плаґчу и думаю: почему так? Буду смотреть на мир без всяких там розовых очков.
В картинах же у меня получается без розовых очков.
Вот у меня есть одна знакомая, художница, Люся Манильская. Она в своем творчестве на все сквозь розовые, даже, я бы сказала, силь— но розовые очки смотрит. Печет свои «розовые» картинки каждый день по несколько штук и потом продает. Народу нравится. Она не парится, все получается вроде бы неплохо, но радости от этого мало, я имею в виду тем, кто понимает, — тем мало, а кто не понимает — те в восторге. Поэтому так как я понимаю, что в розовости толку мало, лучше ну ее, к шуту, эту розовость, пусть будет поконтрастнее.
Я сложила белье Полюшка, убрала раскладушку. Вот так: реальность, так реальность. Села на кухне с листом бумаги. Мне захотелось изобразить несчастного Турбаса в его сером Сидпа Бардо. Потихоньку что-то начало вырисовываться: домик, серые облака. Вот он сидит на пороге… глаза, глаза у него были совсем пустые… мутные такие… а сверху — чуть, видно, переборщила, надо посветлее, — девушка, прозрачная и светлая.
Митька подкрался, я даже не слышала, как он пришел, не звонил, своим ключом открыл, несчастный ребенок, наверное, думал, что меня опять нет.
— Рисуешь, мам?
— Так, Митюша, размышляю с карандашом в руке.
— Сон тот рисуешь?
— Ну да, припоминаю, что-то захотелось. Обедать будешь?
— А что у нас?
— У нас сегодня борщ и картошка.
— Мам, ты даешь, просто класс!
Я отложила бумагу и стала сына кормить.
— А потом можем Шуберта послушать, да, сына моя?
— Кусти ведь не любит, ты сама говорила.
— Кусти просто мало его знает, его надо потихоньку приучать, если ему по два, три раза в день включать, я думаю, проникнется.
— Может, ему Discman с наушниками купить, пусть круглосуточно слушает, проникается?
Это был тонкий намек.
— Я куплю тебе, Митя, Discman, но чуть попозже. Обязательно.
— Ладно, ладно, мам, не парься.
— Я париться не буду, просто куплю и все.
Мы включили «Зимний путь». Началась первая, моя любимая, часть.
Спи спокойно.
Чужим пришел сюда я,
Чужим покинул край.
Из роз венки сплетая,
Был весел щедрый май.
Любовь сулила счастье…
Раздался звонок в дверь. Как можно заниматься воспитанием сына, творчеством и самоподготовкой, как это все можно делать, когда ни минуты покоя нет, когда постоянно звонят то телефон, то дверной звонок?
Пошла открывать. Полюшко. Очень возбужденный.
Я ему прямо с порога говорю:
— Никуда не пойду, даже не проси. Лучше проходи, будем Шуберта слушать.
— Надо сходить, мы ненадолго, туда и сразу обратно, только надо попозже идти, сейчас, сама понимаешь, рановато.
— Куда попозже?
— К Коле надо прогуляться и вниз спуститься.
— Ты издеваешься или как? Я еще от прошлого не отошла. Мураками уезжает завтра, Анжелка очень расстроена, Витька ушел в аут.
— Мы ненадолго, у меня кое-что есть.
— Что ты какими-то намеками говоришь, что это за кое-что-кое-кого?
— Я был у Дези, еле нашел.
— Дези еле нашел?
— Еле пуговицу эту нашел! По-моему, это то.
— Даниил, что-то мне не нравится твоя речь, не заразился ли ты от Виктора?
— Я от Виктора именно что и заразился, в хорошем смысле этого слова, это ведь его идея, про пуговицу. Единственный человек на свете, который чуть гениальнее меня.
— Он говорил — это в космическом масштабе, какие-то пространственно-временные связи, нити или как их там… ну, что-то типа того.
— Может, чайку попьем? — спросил Полюшко.
Мы опять пошли на кухню.
Полюшко увидел мой рисунок, взял его в руки.
— Именно так я это себе и представлял.
— Конечно, я же с натуры работаю.
— Очень хороший рисунок.
— Знаю. Я — очень хороший художник.
Он внимательно на меня посмотрел:
— Мы редко встречались, мало говорили, и даже молчания не были глубоки. Меня всегда сбивал с толку твой жаргон, эдакая простушка Пег с элементами цинизма. На самом деле все не так, ты совершенно другой человек.
— Надо же чем-нибудь прикрываться в этом странном чужом мире, нельзя же выставлять свою беспомощность и беззащитность.
— Тут не беспомощность… у тебя совсем другое… ты тонкий и очень чувствительный чело— век. Нет, человек — это чересчур общо, ты просто очень хорошая девушка.
Я ждала продолжения, мне было очень приятно, хотелось еще и еще.
Полюшко вынул из кармана большую пуговицу с четырьмя дырочками. Когда-то давно она, видимо, была целиком перламутровая, но время не пощадило бедняжку. Весь перламутр истерся, только около левой верхней дырочки сохранился переливчатый блеск. Вся пуговица была матовой, с въевшейся серой пылью и трещинами, правая нижняя дырочка забита грязью. В общем, обыкновенная старая пуговица, только размер нестандартный, крупный.
— Мы всю квартиру тети Дези перерыли, искали, — сказал Полюшко.
— И?
— Я уже совсем отчаялся, барахла там ужас сколько, а толку — чуть. Дези все время спрашивала: «Что мы ищем?» Я ей толком объяснить не могу. Чувствую просто: у нее это есть. Под конец я открыл стенной шкаф, оттуда рой моли вылетел, кружит по комнате. Дези верещит: «Немедленно закрой шкаф, я его никогда не открываю, мало ли что! Может, там дикие животные водятся или выскочит сейчас оттуда солдат со шпагой злющий-презлющий, что мы тогда делать будем?» Солдата и животных точно там не было. Я копошился на дне шкафа — не то, не то, — и вдруг в самой глубине в грязной желтой газете сверток увидел. Вытащил его, развернул. Дези успокоилась. «Это, — говорит, — мой старый халат, — и улыбнулась. — Он не кусается, надо же, сколько искала его, не отзывался, и на свист не шел, а к тебе, Данюшка, вышел. Я, — говорит, — этот халат купила еще при Бореньке, на барахолке у одного китайца. Он тогда был белый, дракончики на нем были более яркие, но не новый. Да, он и тогда старый как мир был, но крепкий и красивый, диковинный такой. Шелк натуральный. Только пуговица уже была испорчена, перламутр побит. Я китайцу, помню, говорю: пуговица на халате плохая, подешевле отдай. Прямо как сейчас это все помню, а он, китаец, говорит: „Пуговиса на халате осень холосая, слосная пуговиса“. В общем, не уступил дешевле. Халат я все равно купила, понравился мне шелк, а пуговица… ну и шут с ней. Я хотела пришить другую, но ни одна по размеру не подошла. Эта-то вон, смотри, какая большая».