Сначала в булочную, потом голову. Время есть. А пыль? Надо хоть пыль чуть смахнуть. Совсем я дом запустила… вот и работы, смотрю, все пыльные… Надо сейчас… или после булочной? После. Пыль, потом голова. Или помыть, а пока будет сохнуть, пыль протру, сыр натру и гренки сделаю. По-европейски так получится, культурненько. Кофе со сливками. Сливок тоже нет. Значит — хлеб, сливки, кекс.
Как-то прямо все аллегорически у меня. ХЛЕБ-СЛИВКИ-КЕКС. Опять зазвонил телефон. Наверно, он не может. Жалко, если так. Очень жалко. Может, перенесет?
Анжелка:
— Привет. Ты что вчера не отзвонила?
— А ты сама?
— Да у меня тут Содом и Гоморра — Полюшко, Мураками и Витька.
— Что? Мураками у тебя дома?
— Вечером позвонил и пришел, нам кое-что обсудить надо было, а тут эти.
— И что?
— Да так… Но не совсем ужасно. Полюшко только напрягся страшно. Я ему: «Нам обсудить одно дело надо», а он прямо чуть не в драку. Но как-то рассосалось… Может, зайдешь? Мураками к вечеру опять подойдет, эти спят, приходи сейчас. А вечером — само собой, когда Мураками будет.
— Я не могу, у меня встреча. Я тебе потом все расскажу, сейчас подготовиться надо.
— Что это ты так таинственно?
— Нет, просто все так неожиданно…
— Что это там такое у тебя неожиданное?
— Ты думаешь, только у тебя чудеса случаются?
— Ну хватит, колись, кто такой?
— Тоже иностранец. Мне очень… Вчера у Вальки с Инесской познакомились… Анжел, мне бежать надо, прикупить кое-что, я потом тебе перезвоню.
— Ладно, пока…
Видно, она обиделась, потом все объясню, саму ее вон как все искали и волновались, пока она по клубам тусовалась.
Он пришел часа через два. Я как раз все успела. В домашней обстановке он мне показался еще лучше.
Я расставила работы вдоль стенок. Он очень внимательно все осмотрел.
— Мнэ, — говорит, — очень нравица. А этот мотив?
— Этот в Коломенском осенью писала.
— Очень свэжий, и тонко в цвете.
— Как мне это все приятно слышать.
— Работы у тебя очень хорошие, чувствуется душа.
Далее пили кофе и гренки ели. Так с ним хорошо… Странно, вот, казалось бы, незнакомый человек, а какая вдруг близость возникла. Он мне про детство свое в Германии рассказывал.
Про то, как мама его по утрам корнфлексом кормила, а он есть не любил и все в окошко выбрасывал. Как дедушка его писал романы о Венеции, в эдаком романтическом духе: бабушке его доказывал, что он все может. А романы стали потом хитами. Как он любит осенью вдоль Рейна на машине ездить, и чтобы музыка Вагнера в машине звучала…
Я прямо даже прослезилась от чувств. Мне просто до жути хотелось его расцеловать и крикнуть: господи, откуда же ты такой взялся, где был?
И так прост во всем. И даже в деталях мельчайших. У меня на кухне на полочке рядом с фарфоровыми лошадками ЛФЗ стоят две деревянные пирамидки. Никто никогда на них внимания не обращал. Митька только в младенчестве ими интересовался. Снимал деревянные колесики со штырька и раскидывал повсюду. Никогда обратно на палку не нанизывал. Вот я их на полку и поставила, чтоб колесики не пропали. Сколько лет уже стоят. Митька уже давно вырос.
И представляете, Гюнтер спрашивает: «Что это за прелесть?»
Я говорю:
— Это два моих детских друга — Кика и Пахома. Я их очень люблю, привязана к ним. Па— хома — вот этот большой. У него широкие колесики и круглая пимпочка. Он такой солидный, колесики все по цвету выдержаны: бежевый, терракота, темно-зеленый, песочный. Кика — маленький. Колесики у него тоненькие, яркие — голубой, красный, желтый, салатовый, пимпочка остренькая. В общем, Пахома примерный, а Кика — шалун. Я их помню примерно столько же, сколько себя.
Гюнтер говорит:
— У меня тоже сохранилась детская железная дорога, и к ней — деревья, мостики, коровы.
И как-то внезапно, хотя мне кажется, ничего случайного не бывает, после всех рассказов, картин и кофе мы сильно оба расчувствовались, и как-то нас потянуло так друг к дружке, и стали целоваться, и потом дальше, и больше, и, в общем…
У меня никогда такого не бывало с малознакомыми людьми, но тут я не ощущала его как незнакомого, а как будто мы с ним уже сто лет друг дружку знали. Все это было просто прекрасно, совершенно не физиологически. Наверное, когда чувства появляются сильные, только тогда бывает так хорошо и на физическом уровне. И вся эта ситуация, в смысле секс, совсем не кажется идиотски-смешной, я имею в виду сам процесс. Потому что мне иногда приходит мысль, когда Бог все это придумывал, он был в настроении иронии и легкого юмора. Нехорошо, конечно, богохульствовать, но со стороны вся эта ситуация очень комична. И детали, и в целом.
Нет, наверное, Бог все-таки все правильно придумал. Просто когда история со змеем произошла, тут змей взял и прикололся: дай-ка я комизму немного подпущу. Так, наверное, подумал змей… Так вот тут, с нами, — никаких таких мыслей.
Все правильно, для этого и существуют такие отношения. Они гармоничны, как в природе: как трава, и цветы, и птицы, и восходящее солнце, и туман у реки, и лес с хвойными тропинками и корнями, и дух захватывает, как при спуске с крутой горы, и такая нежность какая-то… Уже вроде даже где-то вдалеке и птицы запели…
…Надо одеваться, а то Митька из школы скоро вернется.
После всего этого мне Гюнтер совсем родным показался. И по нему чувствовалось. Глаза такие добрые-добрые, руку мне поцеловал, все в духе старых мастеров — и нежность, и галантность, и страстность. Прямо как у Ватто. Только без париков, а вместо сельских просторов — мои пейзажи.
Попили еще кофе, и тут он говорит:
— Я сегодня в Германию лечу. Все так неожиданно у нас вышло, но это отлично. Я хочу срочно делать твою выставку в Кельне. Ты как на это смотришь?
Я говорю:
— Прекрасно смотрю. А как мы это будем технически делать?
— Снимем сейчас холсты с подрамников и оформим на вывоз.
Сказано — сделано. Еще час мы колупались, снимали работы с подрамников. У Гюнтера просто настоящее чутье на искусство: ему нравились все мои самые лучшие работы. Я Митьке записку написала, чтобы он обедал без меня, и мы поехали на Арбат, в Министерство культуры — разрешение на вывоз оформлять.
Там в очереди близко так стояли. А я все думала: как же мне вдруг сразу все привалило, счастья-то?! На Гюнтера смотрю: какой он у меня красивый, деловой — все раз, раз, и готово. Получили эту бумажку важную, довольные такие вышли.
Он говорит:
— Сегодня в Кельне ночью буду. Завтра только отдам натягивать холсты, у меня там галерея прямо около собора. Завтра же к вечеру повешу работы.
Я говорю:
— У меня ничего подобного ни в каком плане никогда не было. Все так хорошо, что прямо даже не верится.
Он:
— Все просто ОК.
Договорились, что завтра он мне звонит, открывает выставку, потом сюда, делаем мне визу, и опять (уже вместе) туда, чтобы я пообщалась с посетителями и предстала перед немецкой публикой во всей своей славе.
Я спрашиваю:
— А Митьку можно с собой? Хочется, чтобы он тоже мой успех за границей увидел. Чисто для укрепления авторитета перед сыном.
— Конечно, — говорит, — даже нужно.
Расставание было немного грустным. Вот мы стоим на Арбате, все у нас славно так сложилось: Гюнтер с рулоном моих работ, любовь, выставка, все в одном флаконе, в один день, и расставаться, даже ненадолго, обоим не хочется. Поцеловались.
Он говорит:
— Позвоню. Завтра. С утра. — И пошел в сторону «Смоленской», а я — к «Арбатской».
Прихожу домой вся просто какая-то чумовая.
Митька на кухне сидит, обедает. Суп вермишелевый из пакетика сварил. Какой он у меня самостоятельный. Умница.
Кусти тоже шариков насыпал. Тот нахрустывает. Довольный.
— Что это вся комната пустыми подрамниками завалена? Где твои работы, мам?
— Митенька, мои работы уже на полдороге к славе.
— Это в каком смысле?
— Приходил один чудесной души — арт-дилер и взял их на выставку в Кельн.