Илья Константиновский
Первый арест
OCR: Александр Белоусенко; вычитка: Давид Титиевский; октябрь 2008.
____________________
Илья Константиновский
ПЕРВЫЙ АРЕСТ
Повесть
Те весенние горькие дни моих первых испытаний были последними днями выбора моего жизненного пути.
Было это на берегу Дуная, медленно ползущего среди зеленых островов и заросших вербами и акацией берегов, в маленьком уездном городе, тоже заросшем белой цветущей акацией, в городе с «длинным» и «круглым» бульваром, «центральным парком» и каменными зданиями собора, казино и гимназии, где я тогда учился, веснушчатый подросток в помятой, обносившейся форме из зеленого солдатского сукна, в голубой фуражке с золотым кантом и поломанным козырьком – обыкновенный гимназист шестого класса. Нет, чем-то и особенный: под форменной тужуркой я демонстративно носил косоворотку, а в часы, когда мои сверстники разгуливали по аллеям парка, я сидел в читальне городской библиотеки и, не слушая веселых криков и музыки, упорно перелистывал толстые книги с таинственными названиями: «Мир как воля и представление», «О четвертом корне достаточного основания».
Случилось это в начале лета, в последние школьные дни, яркие, веселые, с грозами, ливнями и свежим благоуханием тополей и акаций. В ту весну я решил, что самый краткий и разумный путь «узнать все» – это читать Большую энциклопедию. И вот именно тогда, в одно утро, за несколько тревожных и тяжелых часов я узнал о жизни, людях и о самом себе гораздо больше, чем за все свое долгое единоборство с энциклопедией и увесистыми томами в толстых переплетах, сладко пахнувших книжной пылью, плесенью и неразгаданной мудростью.
Татович Это произошло на уроке румынского языка и литературы. Преподавал в старших классах Татович – худощавый, бледнолицый, с большим выпуклым лбом и маленькими проницательными глазками, человек умный и беспокойный, много знающий и странный.
Каждый его урок сулил ученикам неожиданные развлечения и столь же неожиданные неприятности. Ему ничего не стоило поставить вдруг всему классу по единице или же, наоборот, наградить всех, даже признанных лентяев, отличнейшими баллами.
Когда Татович, всегда небритый, всегда изможденный, как будто невыспавшийся, раскрывая классный журнал и зажмурив глаза, погружался в длительное раздумье, словно ожидая, что кто-то сидящий в нем самом подскажет ему, как быть, ни один человек на свете, и, вероятно, меньше всего он сам, не мог бы предсказать, что сейчас произойдет. Класс замирал; даже второгодники Гарин и Дебеняк, сидевшие на последней парте, оба рослые и тупые, наглые и прыщавые, которым было все нипочем, боязливо втягивали головы в плечи.
– Озун Василе, – медленно и нараспев произносил Татович первую попавшуюся ему на глаза фамилию и, снова зажмурившись, вдруг спрашивал: – Какую тебе поставить отметку в этом семестре, Озун Василе?
Маленький, нежно-круглоликий и упитанный, как младенец, Озун медленно вставал, громко глотал слюну, беспомощно глядел на товарищей, потом в окно, не зная, как отнестись к столь неожиданному вопросу, таившему в себе явный подвох.
– Какую же ты хочешь отметку, Озун? – повторял тем временем Татович своим хорошо поставленным голосом на самых ласковых модуляциях.
– Э-э… пя… – начинал было мямлить Озун.
– Восемь!.. Десять!.. Десятку! Проси, дурак, десятку! – гудели кругом.
– Э-э… шесть… шестерку… – решался наконец трусливый и осторожный Озун.
– Ладно, ставлю тебе шестерку!
И все видели, как Татович рисовал в журнале цифру шесть.
– Следующий, Оника Анатолий. А тебе какую хочется отметку?
Оника Анатолий, полная противоположность Озуну – высокий, худой, неуклюжий, с загорелым лицом и давно не стриженными лохмами, – вставал и без тени смущения твердо заявлял:
– Десять, господин Татович!..
И, к изумлению всего класса, получал высший балл.
Но иногда эта игра принимала совсем другой оборот.
Иногда Татович врывался в класс за пять минут до окончания урока в пальто и огромной барашковой шапке и, не снимая ни того, ни другого, даже не садясь за кафедру, раскрывал журнал и начинал вызывать всех по очереди, по алфавиту, задавая всем один и тот же малопонятный вопрос, не имеющий никакого отношения ни к заданному уроку, ни к предмету, который он преподавал, ни к гимназическим наукам вообще, и требуя от всех уверенного ответа, главное достоинство которого должно было состоять в четком произношении, без запинок, что было практически недостижимо для большинства учеников, не умевших не запинаться и не заикаться, иначе ведь не было времени ни подумать, ни услышать подсказку.
– Аронов Борис! – гремел Татович, нахлобучив свою тяжелую шапку на глаза. – Что такое метемпсихоз?
Не успевал Аронов раскрыть рта:
– Э-э… мете… – как его уже обрывали:
– Садись! Кол!.. Амза Никулае!
– Метемпсихоз – это… э-э…
– Кол! Садись! Следующий: Богдану Петре!
В классе воцарялась гнетущая тишина. Только те, кто был в конце алфавита, тихонько радовались, зная, что до них он не успеет добраться. Но первые страницы журнала за пять минут покрывались четкими колами и двойками, в то время как стены сотрясались от едких обличительных речей неистового Татовича.
– Думаете, что, если вы гимназисты, носите синие фуражки и дурацкий номер на рукаве, значит, вы уже важные особы? Кто твой отец, Амза? Субпрефект? Значит, тебе все позволено? Ни одной фразы не умеете произнести по-человечески! А чем занимается твой отец, Коган? Торгует мылом? Керосином? Прошлогодним снегом! Кол!
Садись! Кол! Можете жаловаться! Директору, субдиректору! Никого я не боюсь: ни господина директора, ни господина инспектора, ни господина субпрефекта, ни префекта, ни господина министра, ни господина премьер-министра, ни короля.
Городового я тоже не боюсь. Можете жаловаться на меня городовому!
Таков был Татович, преподаватель языка и литературы, а если нужно было – и философии, и латыни, и греческого; единственный учитель нашей гимназии, имевший ученую степень и все требуемые аттестации, к тому же еще и известный в уезде адвокат и не менее известный картежник, проигрывавший в одну ночь полугодовой заработок, но соглашавшийся на другой же день вести бесплатно процессы разорившихся крестьян и обиженных бедняков; неистовый, неспокойный и неудобный для многих Татович, которого недолюбливали учителя, но уважали и любили ученики, любили, несмотря на его странные капризы; любили именно за них, за необычные уроки, походившие на цирковые представления, за ум и бесшабашность,
за честность, за доброе сердце человека, желавшего во что бы то ни стало прослыть самодуром и чудаком…
И вот однажды на его уроке, когда Татович, как всегда, опоздал, но явился в класс в хорошем настроении и без журнала, так что все двадцать мальчиков в зеленых тужурках мгновенно почувствовали себя ужасно храбрыми и, громко переговариваясь, ждали начала какой-нибудь необычной, но вполне безопасной проповеди, вдруг тихонько открылась дверь, и в ней показалась голова директора гимназии. В классе немедленно воцарилась елейная тишина. Все повернулись к двери, собираясь встать, но директор не вошел в класс. Он только просунул в дверь свою черноволосую воронью голову с длинными усами и, покрутив ими во все стороны, уставился вдруг своими блестящими вороньими глазами на меня, сидевшего справа на третьей парте, и поманил меня пальцем. Я не шевельнулся, думая, что это мне только показалось. Но директор повторил свой жест, глядя мне прямо в глаза. Не было никакого сомнения: он звал именно меня. Я встал и вышел из-за парты, но ворон в дверях снова начал делать какие-то знаки. Я понял: взять с собой книги.