– Да, мусор, – жестко сказал он, лежа на полу, не оборачиваясь к ним. – Вы сами увидите это. Вы все скоро увидите.
Они пытали и били его – он пытал и бил их. Они били его кулаками – он бил их словами. Жестами. Взглядами. Он бил их молчанием. Всем собой. Он вступил с ними в поединок.
Поединок – это всегда ответственно. Он может быть одноразовым, и тогда в поединке кто-то обязательно гибнет. Тогда в поединке сразу видны победитель и побежденный. А может растянуться на месяцы, на годы. Тогда выигрывает тот, кто овладевает временем.
Допросы измотали его. Он уже еле держался на ногах. Он был единственным, кого удалось поймать тогда, на рынке, в сумасшедшей бойне, в снежной тьме. Остальные скины разбежались кто куда, как тараканы, откатились за лари, за рыночную тару, попрятались под прилавки, унесли ноги. Он – один – ноги не унес. Значит, надо бороться.
После одного из допросов с пристрастием, когда он сидел, облитый водой, уткнув локти в колени, опустив голову низко, почти до полу – его тошнило, он боялся, что его вырвет прямо на тюремный пол, – голос над ним произнес загадочное слово: «Спецбольница». И наступило молчание. И он так и сидел, опустив голову, пока к нему не подошли, не приподняли его за руки, как марионетку, не поволокли в родную камеру, на родную койку.
Скоро это слово перестало быть для него загадкой. Ночью, в закрытой машине, в фургоне с решеткой, его привезли туда, откуда, по словам тех, кто томился там, как звери в клетке, не было возврата. «Из тюряги – есть, а отсюда, брат, уже нет», – хрипло проскрипел ему в ухо первый, кого он увидел там в темном, освещенном лишь тусклой, как светляк, лампой больничном коридоре: сгорбленный человек с отрезанным ухом. Он думал – старик, а глянул в лицо – обомлел: молодой, глаза черно горят ненавистью, рот искусан в кровь. Его ровесник.
– Щас врачиха придет… Явится, не запылится. У, стервь!.. Ангелина Андре-е-е-евна. С-с-с-сука. У ней фамилие такое, знашь, сытое – Сы-и-итина. И правда, рожа сытая такая… дородная. Железная леди, я те скажу! Кнутом тя будет хлестать – и наслажда-а-аться. Сучка первостатейная. Помесь немецкой овчарки и этой, как ее, древней сучки-то, как бишь?.. Клепатры, во. Клепатра прям настоящая! Та, говорят, тоже пытать мужиков любила… Не-а, у ней точно этот, как ее, у самой комплекс… Ей самой, сучке, подлечиться надо, а она тут – всех якобы лечит… И ведь корчит из себя, корчит! Обрати вниманье, как двигается! Башку задерет, ножонками переступает, будто с самолета по правительственной дорожке к самому Президенту машет – ать-два, ать-два! У, морда… Говорят – дисер какой-то пишет… А чо это такое, дисер?.. Ты, брат, знашь аль нет?..
– Диссертация. – Он отвернулся к стене. – Слушай, Колька, у тебя в заначке никакой сигаретины не завалялось? Курить до смерти охота. Уши пухнут.
– Тю, спохватился, малой!.. – Колька потянулся на койке, панцирная сетка лязгнула под его огрузлой тушей. – Была б соска, угостил бы… Ти-ха! Вот и она… у, бабец…
Он инстинктивно подобрал ноги, укрылся тощим вытертым верблюжьим одеялом. Закрыл глаза. Он не хотел видеть никакую «Клепатру». Баба есть баба. Его мужики били – ничего из него не выбили. Ну и что, брешут, что упрятали сюда навек. Навек ничего не бывает! Ни тюрьмы, ни любви, ни жизни. Все когда-нибудь кончается. Кончится и эта ботва.
– Больной Архип Косов, встать! Врача на обходе встречать стоя! Вы тут все не лежачие! Не инфарктники!
Он открыл глаза. Вскинул их. И – обомлел.
Над ним стояла действительно Клеопатра. Владычица. И даже белый врачебный халат не делал ее плебейкой.
Тяжелые темно-красные волосы были подобраны на затылке в огромный пучок, еле держащийся на стальных длинных шпильках под кокетливо сдвинутой набекрень докторской белой шапочкой. Длинные узкие глаза странного, зелено-коричневого, в странную травянистую желтизну, меняющегося кошачьего цвета изредка пугающе вспыхивали красным, когда лицо поворачивалось к свету. Тусклый плафон под потолком палаты слабо освещал высокую, длинную шею, длиннопалые белые руки с сужающимися к кончикам пальцев фалангами; длинные, хищные ногти – их любовно отращивали и за ними любовно ухаживали, – были накрашены густо-малиновым блестящим лаком. Удивительно свежее лицо. Легкий румянец на скулах – или искусный макияж?.. Прямой тонкий нос. Изогнутое лекало намазанных перламутровой помадой капризных губ. Кончики губ подняты. Она улыбается? Она… насмехается? Она – издевается?!
– Больной Косов, вы не слышите – вам говорят!
«Баба она и есть баба. Пусть орет сколько угодно. Не встану».
Он повернулся на другой бок и притворно захрапел. Перед его закрытыми глазами стояли длинные, как слезы, серьги с прозрачным зеленым камнем, качающиеся у нее в ушах.
Он не понял, что произошло. В одну секунду он оказался сброшенным с постели умелым, сильным приемом кунг-фу. Что это кунг-фу, он не знал. Он узнает об этом потом. Он вскочил в один миг, опьяненный яростью. Он забыл, что это женщина. Хотел ответить. Гнев застлал ему разум чернотой. Он сделал выпад. И опять ничего не понял, оказавшись на полу. Женщина нанесла ему боковой маховый удар наружным ребром ступни, мгновенно сбросив с ноги модельную лаковую туфлю.
Он лежал на полу, кости ныли. Он видел над собой лицо женщины. Красивое, с раздутыми ноздрями, с погустевшим румянцем, со сдвинутыми бровями. Она всунула ногу в туфельку. Стояла над ним прямо, как эсэсовская надсмотрщица в фашистском лагере. Он против воли восхитился. Таких бы баб – к ним! К Хайдеру…
– Вставайте, больной Косов, – голос врачихи-зверя был ледяной и спокойный. Будто бы это не она обрушила на него два сногсшибательных удара. – Вставайте и пройдемте со мной. Санитары вас проводят.
Что такое здешние санитары, он уже почувствовал на собственной шкуре. Они отделывали непослушных будь здоров. Разновидность палачей, и действуют они не всегда по приказу короля, часто – и по своему соизволению. Нельзя их обижать. Они тебя – могут. Как угодно. Однажды они с Коляном пытались пробраться на кухню, чтобы похитить из кастрюлек хоть что-нибудь съестное – подыхали с голоду. «В тюряге и то лучшей кормят!» – возмущался Колька. Он не забудет, как их с Колькой отлупили санитары. Связали простынями, вместо смирительных рубах, и отлупили – ножками от старых стульев. После тех побоев у него на колене стала расти странная твердая шишка, и все больнее становилось ходить, он не мог свободно сгибать ногу. «Хромой скин буду, Хайдер калеку обратно не возьмет. Да какой я скин уже? Шерсть на башке вовсю отросла. И обратно я отсюда, как обещают, не вылезу».
Он поднялся. Отряхнул больничную пижаму. Лохмотья какие дали, ужас. И не штопают, и иголок с нитками не дают: а вдруг ты ту иголку санитару в задницу всадишь?! Или в другое место… Пошел к двери. Два санитара в черных халатах, как два черных пса, возникли по бокам, только что не взлаивали от усердия.
– Ко мне, – коротко сказала красноволосая Клеопатра. – Вы все тут, лежать тихо! Я вернусь через пять минут.
Толстый Колька скрючился под одеялом. Длинный, сухопарый, поджарый Солдат – старик Иван Дементьевич Стеклов – так и лежал, уставив сумасшедшие белые глаза в потолок. Ленька Шепелев – Суслик – сидел на краю койки, болтал ногами, причмокивал, будто сосал вкусную конфетку, бормотал, вскрикивал дурашливо: «А я счастливей всех!.. А у меня радость!.. А я счастливей всех!..»
«Врешь, через пять минут ты не вернешься», – зло подумал Архип, выходя в длинный темный коридор, где отвратительно пахло с кухни гнилой вареной капустой.
– На что жалуетесь?
– На все.
– Я спрашиваю, на что вы жалуетесь?
Он попытался заглянуть в длинные, как стрелы, зелено-желтые, цвета хризолита, надменные глаза. В ее кабинете было пусто и голо, как во всех унылых помещениях спецбольницы. Страшная, серая пустота. Серые стены, серые офисные столы. Серый стул, и он на нем сидел – напротив нее, сидящей за столом. Сидел и смотрел на ее длинные малиновые ногти.