Я улыбнулся Марине. Прошелся по комнате. Вновь вернулся к своему посту у окна, словно кого-то ждал.
Я сердился на Ирэн за ее отсутствие. После ее отъезда я уже не раз начинал подсчитывать свои к ней претензии: ее холодность, ее молчание, ее непреклонность – все то, чем она ограничивала мою свободу, и не исключено, что преднамеренно. «Кто знает, вдруг она методично применяет ко мне систему, жертвой которой когда-то оказалась сама? Мужчина делает большую ошибку, если начинает встречаться с женщиной, не зная, за какую старую рану у нее есть повод отомстить!»
Ирэн, неосознанно провоцирующая мои подозрения, чтобы свести со мной счеты, – такая гипотеза мне подходила. Она успокаивала мою ревность. И вместе с тем оправдывала состояние бунта, которое я уже давно незаметно поддерживал в тайниках своей души, в своем черном ящике. Я любил Ирэн, но недоверие загнало в подполье часть моих сил. Иногда я усиливал это сопротивление, иногда – уменьшал.
Я играл своими настроениями, как другие люди играют волей. Прислонившись лбом к стеклу, я ждал возвращения Ирэн или любого другого события, способного освободить меня от этого ожидания. Марина болтала у меня за спиной. «В Сен-Лу вечером, после девяти часов, улицы пусты. Когда возвращаешься из кино, становится страшно». Я отвечал рассеянно, повторяя: «Да», «Конечно», «Неужели?» Я спрашивал себя, какого рода освобождение могла мне дать Марина. Я обернулся, увидел ее, лежавшую на смотровом столе, словно неодушевленный предмет. Сущность ее внутреннего мира была обнажена – ни полутеней, ни второго плана. И, точно находясь в нейтральной обстановке, я стал представлять себе, какое удовольствие можно получить от ее тела. Но воспротивился этому импульсу по профессиональной привычке. Еще и потому, что, привыкнув с Ирэн не придавать значения собственному удовольствию ради того, чтобы доставить удовольствие ей, я не решался совершить поступок, не подкрепленный чувством.
– Уже пора. Одевайтесь. Она живо соскочила на пол. Она была не очень крупной. Веселой и отлично сложенной.
Она подставила свою обнаженную руку солнечному лучу, пересекавшему комнату.
– Столько солнца, а все потеряно, как жаль! Нужно работать. А как хорошо было за городом.
– Ну, бывают еще воскресенья. Хотите, как-нибудь в воскресенье мы с вами поедем за город?
Она засмеялась. Подумала, что я шучу. Для нее я был только доктором, и ничем больше, кем-то вроде наемного рабочего, чьи инстинкты подавляют, платя гонорары. Ее деньги, очевидно, должны были не только оплачивать мои услуги, но и выхолащивать желания. Но что воображала себе эта девочка с широким выпуклым лбом и жалкими предрассудками? Поводя плечами и бедрами, она у меня на глазах надевала платье. Она, должно быть, говорила себе: «Врач не мужчина. Что вы! Он уже столько насмотрелся; ему от этого ни жарко ни холодно!»
Она ошибалась. Мне было жарко, когда она находилась тут, менее жарко, когда уходила. К вечеру я обычно замерзал. Дни становились длиннее; магазины в нашем квартале освещали свои витрины нехотя и слабо. Тогда, не строя никаких иллюзий относительно моих шансов покончить с одиночеством раз и навсегда, я подумал, что меня приободрил бы вид, на котором я обещал себе задержать взгляд; опершись на ладони, я смотрел, как Марина на краю кушетки поправляет свою тоненькую косичку.
Однажды воскресным утром – почти через две недели после отъезда Ирэн – я, собираясь нанести три-четыре визита особенно серьезным больным, не спеша шагал при свете восходящего солнца. Внезапно я почувствовал себя плохо, меня лихорадило. Я проглотил слюну. Горло воспалилось и болело.
Я наблюдал, как окружавший меня воскресный Отей, степенно, в туфлях на высоком каблуке, возвращается с мессы. Я представил себе послеполуденное время: свою спальню, приоткрытые окна, гул толпы, направляющейся к спортивным площадкам, и позднее возвращающейся со стадиона; неравномерный шум, внезапное затухание которого делает небо пустым, а город мертвым. Как я ложусь в постель, поддаюсь болезни, даю лихорадке овладеть мной. Нет, лучше сопротивляться. Я подумал о Марине.
Против собственных желаний я не применял силовых приемов. Я не выставлял против них армию и полицию. Я противопоставлял им застойную бюрократию, которая охлаждала их пыл. Слишком долго простояв с документами в руках в очереди у моей двери, они ложились на тротуар и умирали от истощения. Если бы мое желание к Марине встало в один ряд с остальными, оно бы умерло. Случай в облике ангины обернулся для него удачей.
Я взял из гаража машину. Весь в ознобе направился к Сен-Клу. По дороге волнение от моего необычного поступка помогло мне преодолеть барьер между холодной лихорадкой, той, что бросает в озноб, и теплой, обезболивающей, уютной.
Марина часто рассказывала мне о своем доме. Он достался ей от родителей. В течение нескольких месяцев она жила там безо всякого удовольствия, с мужем пьяницей, который пачкал пол, ломал мебель и в конце концов убрался, захватив с собой все семейные деньги. Это был крошечный особнячок, последний справа, в глубине тупика.
Голова моя гудела. Она была наполнена особым жаром, заглушавшим действительность. Марина открыла мне дверь, держа в руке наполовину съеденное яблоко. От удивления она чуть вздрогнула.
– Входите, доктор. Я думала, что это молочница. Я вошел в небольшую, довольно темную прихожую.
– Вы застали меня врасплох. Здесь такой беспорядок.
В волнении она открывала передо мной одни двери и закрывала другие.
– Мне надо было осмотреть одного больного в вашем квартале. Я подумал о вас. И пришел.
Я присел в плетеное кресло. В столовой было светло, окна выходили в сад, пахло воском.
– Вы легко нашли мою улицу?
– Да, сразу же.
Я улыбался. Я был в доме. Я осматривал все вокруг. Вычурная мебель не была красивой, но ее можно было назвать симпатичной. Видно, это были любимые вещи. Со мной на самом краешке стула сидела Марина, хорошенькая, как никогда; на ней были узкие брюки в черно-белую клетку. Смущенная, она сидела, опершись обеими руками о край стула, расставив ноги и играя коленкой, как часто делают девушки, одетые по-мужски.
– Не согласитесь ли вы пообедать со мной?
Она покраснела, поправила косичку и принялась рассматривать кончики своих сандалий. Я подошел к окну, чтобы взглянуть на сад.
– У вас очень мило.
На подоконнике Марина оставила яблоко, которое не успела доесть. Она положила его надкусанной стороной вверх, чтобы потом, после моего ухода, взять снова. Эта деталь, напомнившая мне детство, вызвала у меня резкое желание, которому я внутренне поддался в надежде, что оно окажется заразительным.
– Почему бы нам не пообедать вместе? Потому что я ваш врач?
– О нет.
– Тогда почему?
С веселым видом, который ей придавали брючки в клетку, она встала, внезапно решившись.
– Ну что же, пойдемте пообедаем, если это доставит вам удовольствие.
Я взял ее за руку и привлек к себе. Погладил руку. Ощутил шероховатость кожи, и эта девушка, чье тело я хорошо знал, часто видя его раздетым у себя в смотровом кабинете, под моими пальцами вновь обрела таинственность. До сих пор мне не были знакомы ни ее мягкость, ни внутренняя пульсация, ни запах. И самое главное, я не мог проникнуть в то, во что не может найти путь никакая ласка, – в сознание другого человека, чужой личности, в сознание, внешне доступное, открытое, но в конечном счете неуловимое, создающее в пространстве и времени свой мир движущихся образов; проникнуть в то, что даже удовольствие, возобновляй я его хоть сотни раз, всегда оставляло бы за пределами моего собственного сознания.
Я обнял Марину. Она не сопротивлялась. Не спеша, словно дегустируя вино и раздумывая между глотками, я следил за тем, как спадает во мне жар; левой рукой, как ловят ногой стакан, ловил шелковые кисточки ее волос, пробовал на вкус слегка солоноватые юные губы. Она смотрела на меня с любопытством, у нее расширились зрачки. Она доверяла мне. Для нее я все еще был врачом. Она как-то со стороны наблюдала за нами, пока мы целовались, потом, когда я от нее отстранился, стала смотреть на меня. Она была слегка взволнована, ее интересовало мое отношение к происходящему; ее вид словно бы говорил: «Ну и что вы об этом думаете?» А поскольку я молчал, она через некоторое время сказала: