Есть вид искусства: искусство закрепления мира, искусство как причинение любовного страдания; душа тобой уязвлена, чужая жизнь, чужое существование рождает в нас боль, и желание жадной причастности к этому чужому, и желание владения им, боль и ощущение своей недостаточности, неполноты своей жизни, убогости и никчемности её; метод такого искусства — подчинение, средства различны: очарование, влюбленность, но непременно — подчинение, есть ли тут насилие? быть может; мне интересней высшее искусство, средство которого — освобождение, ибо источник наслаждения — в свободе… меня бесконечно занимает боль, делающаяся мыслью, не всякая боль, не всякое ощущение есть страдание; мысль есть ощущение, мысль есть усложненное ощущение: усложненное и истончившееся почти до состояния полета, любое ощущение — зародыш мысли, предтеча мысли; мысль как сочетание разночастотной боли: и озарение является из сочетания явлений несочетаемых, и где-то там, чего я не понимаю, мысль уже перестает быть ощущением и становится неким чудом, вот здесь и лежит, наверное, миг превращения боли в свободу… Конечно же, ниже этого мига всё живое заботится о снижении боли, и мысль течёт, любит и предпочитает течь: в сторону удобства мысли, в сторону удобства ощущения, противодействие сему вызывает неудобство, и возникает надобность преодоления: явление на свет воли: воли звериной, затем воли разума, так оттачивается, начинает светить ясный разум; если очень грубо и приблизительно, то ощущение, чувство, мысль соотносятся как звучание скрипки, звучание ста тысяч симфонических оркестров, и как разворачивание всех мыслимых великолепнейших симфоний, бесконечные грузные ряды музыкальных библиотек; ощущение — как смена состояний, изменение состояния, и вот уже — изменение ощущения, и изменение чувства, меняется способ мысли, меняется способ изъявления воли; движение мысли… речи наши и знаки закоснели в письме, в блоках, и давно уже сам способ наш мысли не отвечает потребности, потребна будет иная речь, монахи, а за ними поэты уже тысячу лет это смутно чувствуют, наша мысль лишилась чувства, ощущения — со Средневековья, когда отчетливо победил ясный разум… я не говорю о мысли лгунов, подлецов, торгашей, менял, начальников, это мысль безжизненная, ведущая к смерти, могильная, черви они все, вот для них годна идея бога, менялы и начальника гауптвахты, бородатого злого-доброго дяденьки в облаках, уступка идиотизму, им кажется даже, что они знают и понимают бога, какого можно любить, трепетать, подчиняться какому и с кем разговаривать; ясный разум и скрытый разум: великая отдельная тема, мне жаль, что забыто почти — египетское древнейшее учение о двух душах в каждом живущем, о думании сердцем… ясный разум начал когда-то торжествовать из Александрии, из арифметики — которая на поверку вся оказалась ложью, из геометрии, из микроскопа, железных машин, из нестерпимейшей жажды знать, из увлечения доказывать, из пиршественного желания неколебимой своей правоты! смею думать, век науки еще будет недолог, наука погибнет, непременно погибнет, погибнет в чём-то, нам ещё неизвестном, неожиданном, непредвиденном, так магия почти погибла в ремесле, в религии и в науке, так религия, древняя, настоящая, погибла в науке, искусстве, музыке, философии… правота есть наследие агрессивности зверя, и ничто кроме, и как ни странным это может показаться людям, добивающимся правоты, иль пользы, впрочем, всем менялам и бандитам этого никогда и не постигнуть, правыми-то, в веках, оказываются людишки самые что ни на есть бесполезные… легко вторить Платону: глаз художника устремленный в красоту и тайну, прекраснее красоты и тайны; но художник обретает красоту, а то, что достается зрителю, есть лишь отходы этого обретения; что же до обретения художником тайны, то здесь мы вовсе ничего не можем знать, а можем лишь смутно чувствовать и пугаться, свет неземной, веяние незримых крыл, красота и тайна, тайна и красота; любовь, как определил её Платон, есть желание красоты; думаю, влечение любовное, в исходном чувстве, есть желание насладиться красотой и чем-то ещё, желание красоты и какой-то тайны её: как счастья; думаю, что влечёт — жизнь, влечёт чужое существование, чужое: и более прекрасное, чем твоё собственное; желание красоты, восхищение красотой, восхищение есть непонимание, иль равнодушие — к сути; так дикарь мог восхищаться осколком бутылки: сие, может быть, и страсть, но страсть довольно нелепая… не столь желание красоты, сколь желание тайны, искание тайны; красота есть жуткая тайна, здесь дьявол с Богом борется, говорил, в запальчивости, Митя Карамазов: не умея высказать яснее свою страсть и восторг; красота тревожит, уязвляет, лишает покоя, душа тобой уязвлена, лишает всей прежней жизни, страсть желания узнать… извечное: хочу знать эту женщину; а что такое познать женщину из любострастия: ну, в лучшем случае, вы узнаете ощуп её плоти, узнаете, как устроена её п…, скука, неприглядность и суетливость её тайн… самое скучное, что есть на свете: познание без любви всем известная тоска школы; и само знание без любви — печаль, и многое знание умножает скорбь… — познание, говорил умный философ из флорентийского Возрождения, происходит от чувств; всякий цинизм — знание ложное; всякий цинизм — от бесчувствия, порождение бесчувствия есть блядство; вершиною такого бесчувствия, больна бесчувствием: пушкинская Клеопатра, к торгу страшному приступим, вот всё, что может её хоть чуточку возбудить и оживить, больна безжизненностью… — страсть понимания, говорит тот же философ, следует тотчас за силою жизни… жизнь, полнота жизни, любовь — алчность, от какой-то дикой и нищенской недостаточности, и любовь же — переполненность, которая жаждет, жаждет выплеснуться, жаждет воплотиться, как и учила Диотима, и в этом её наличии, в этом её уже-присутствии-в-жизни, ей, любви, вовсе не обязательно иметь объект, душа ждала — кого-нибудь… любовь не имеет цели: как и любое движение-изменение, изменение-восхождение, она уже есть состояние изменения, она уже есть восхождение: а первопричина бывает ничтожна и не важна, из какого сора растут стихи… — …они не стоят ни страстей, ни песен, ими вдохновленных!.. и мне неинтересна любовь-несвобода, во всех её мелочностях или во всех её прелестях гибельности, жалких восторгах, всех ужасах водопада, обетах обедов, мечтаниях сытых перин, не интересует изменение, которое есть гибель, изменение-упрощение: где кончается усложнение, там, видимо, и кончается любовь; меня занимает изменение, которое — усложнение вещей, мир держится не совокупностью, но изменением; не развитие, но изменение-усложнение; и желание совершенства, столь понятное всякой истинно живущей душе, есть желание усложнения; культура изменения гибнет в изоляции: потребно вечное, вновь и вновь, размыкание системы… живопись, немыслимое открытие, по стене пещеры, движение руки повторяет прекрасную, колдовскую линию жизни; понимаете ли вы, что в тот миг всё прежнее — рухнуло, началось Творение Мира, вот — наслаждение; поэзия же — наслаждение боли, где боль равна победному торжеству, царствованию над жизнью… и магия ритма, как магия, заклинание танца, и божественное наслаждение эха-рифмы: когда; внутри самой поэзии, из неё самой рождается нечто: доселе не бывшее… — любовь же к порождению, говорит всё тот же, любимый мной, философ, заставляет душу стремиться к истине, из тайны мира рождается новая тайна, прочерченная рукой художника линия, отзвучавшая песня, и всякое явление правильней всего постигать не чрез истоки, не чрез результат, а через стремление… тайною является не предмет нашей любви, или же он является тайной лишь поначалу, истинная тайна, которая влечет нас в любви — нечто другое, то, что за этим предметом… видимое нами — только отблеск, только тени… — Монтень: высшее наше наслаждение является в таких формах, что становится похожим на жалобы и стенания, ссылается при этом на Метродора: не бывает печали без примеси удовольствия, и жаль, что всё это выряжёно в шитый золотом кафтан авторитета, главнейшая же трагедия в жизни Монтеня, из которой и родились его уединение и все его записи-размышления: та, что король не включил его в число кавалеров ордена Святого Михаила; смешение страдания и наслаждения…удовольствия и печали породило путаницу изрядную, старик Аристотель: в трагедии поэт должен доставлять удовольствие от сострадания и страха — через подражание им…. его знаменитый катарсис есть подобие оргазма: невыносимость, разрешающаяся в спасительное облегчение, детский сон, ужаснейший: падаете в черную пропасть и вдруг ощущаете себя в теплой мягкой постели: наслажденье телесное внешнее, когда внутри ещё летит, холодит, отпуская, черный ужас падения… удовольствие трагедии: в том, что гибель — не взаправду; зритель облегчается тем, что стряхивает с себя отождествление своё с героем; но мне скучно глядеть на ту жизнь, где сильнейшее потрясение, слезы: в театре, в яркозвучном кинематографе, иль над страницами Королевы Марго, то есть — всюду, где отрубают голову не вам, да еще и понарошку; высшее монтеневское наслаждение похоже на жалобы и стенания, когда мало сил для жизни, или где наслаждение это сугубо телесно: в жгучей парилке, за роскошным столом объевшись, в кричании и безумстве любовников; всё сугубо-телесное не интересно, ибо оно предельно: так пчела бьётся в стекло, не умея вылететь в сад… И есть страдание движения, страдание изменения, страдание сбрасывания шкуры, превращения в птицу, страдание неподвижности средь блещущего движения, страх непрочности мира, его быстротечности, страдание чужого движения, которое ослепляет подобно молнии… жизнь в изменяющемся мире, и свобода, и любовь — это всегда неблагополучие; да, люди: счастье понимается как благополучие, благополучие как неизменность, зеленая лампа, диван, ноты, Фауст, пусть будут счастливы те, что живут в неведении безумия, их достойная уважения позиция: то, чего я не знаю, не существует; а я вот всегда, ужаснейшим образом, чувствую громаду не знаемого мною, и какая же боль страдания-ревности-тоски, оттого, что сей черно-космической, солнечной громады я не знаю, и в настоящей сей жизни уже не узнаю… гм, тем меньше причин мне за эту жизнь держаться; помните вы эти стихи, человек часть высшего творца, любя себя, создателя он любит, шутки века Просвещения, усмешка позднему Ренессансу… истинно любить я могу и умею только неизведанное; тем смешнее мне стремление многих понимать любовь как желание владеть; любить — это желание стать, желание быть, желание стать частью того, что мы любим… нет в нашем бедном сегодняшнем земном языке слов для означения той страсти, какою хочется войти в неизведанное и высшее, причаститься совершенству, испить его глоток; красота — блеск и тень неведомого, красота ощущается как благо, как тепло и огонь, каждый своё ощущает благо, красота — и сила и талант; и есть красота высшая, предполагающая совершенство… — тайна узнаётся любовью, замечали философы, вероятно, так оно и есть, и если любовь — страдание усложнения своего, то это страдание и освобождения от пут, от кандалов, Гегель, говоря о любви человеческой: истинно соединяет людей только свобода, свобода одного в другом, и здесь он кругом и тысячу раз, пророчески прав; вопреки ему лишь замечу, что познание не восходит, как помнилось старику, а снижается к понятию, понятие много ниже и вульгарней познания, ещё ниже практика, в ней утрачивается всякий отблеск истины, организация губит идею: связывает противоположности, и потому она худшая несвобода… школярское: истина проста, истина не проста, а безумно, безмерно сложна: та безмерность, которая, по Гегелю, уже есть мера: известные рассуждения: истина окажется столь ужасна, что человеческое сердце не в силах, будет ее вместить даже усилием смерти, или: истина столь велика и блистательна, что не будет во всем Космосе ничего, что было бы неподвластно человеческой воле и любви… может быть; но это будет уже другой человек, не мы… увы. Человек, который будет столь же отличаться от нас, как мы отличаемся от звероящера; я не вижу особых причин переживать за человечество, как это модно нынче; человечество погибнет? можно назвать это и так, точнее будет сказать, что оно выведется, переживать за нас — всё равно что сто миллионов лет назад переживать за стадо каких-нибудь габрозавров, жаль, что невозможно даже вообразить, чем мы станем, прелесть истории в том, что она, всегда: Пролог… и никогда не бывает в ней подведения итогов; смысл истории неведом… пока; и если вы хотите понять зверский, низкий, идиотский расстрел герцога Энгиенского, убийство, вследствие которого рухнуло всё в тогдашней Европе, то нужно хоть для начала предположить, что невинный герцог уничтожен был вследствие столкновения сил неведомых, где-то там, за занавесом, нет у нас ни понимания, ни названия для этих сил, обозреваем историю, как огород, на котором чёрт знает что и почему выросло, совершенно непонятное; я всю жизнь считала, что история в биографиях: единственно мудрый и возможный способ написания сколько-нибудь правдивой истории… невозможно написать историю, в которой сразу будут действовать и император Наполеон и император Александр: каждый из них существует настолько в своём времени, как если бы жили они в разных веках, и всякое столкновение, будь то перебранка в вечернем автобусе, или кровавое, грязное поле битвы при Гастингсе, или кровавое поле Бородина иль Ватерлоо, я ощущаю — как фантастический детектив, где встречаются люди из разных времен и звёздных систем; ещё загадочней для меня: соединение людей… — уничтожение настоящего: его усложнением; закон приращения энергии; почерпывание энергии из будущего, — несовпадение времён, и путь жизни, которым движутся лучшие, учение, восхождение, узнавание: всё чрез усложнение, наслаждение, любовь, свободу, и четыре этих слова означают одно и то же… гм; в раннем Возрождении родился тезис, безумно изящный и безумно взрывной: в Боге нет совершенства, ведь совершенство: круговое движение, самотождество, в известном смысле законченность, в Боге нет совершенства, утверждал некий философ, богослов, ибо совершенством обладают только вещи, сотворённые Богом, Бог же — творящее, Бог — хаос, Бога невозможно любить, хаос может лишь приводить живую душу в чёрный ужас… Малыш, веселясь, стал придумывать и фантазировать, говорить о частных случаях проявления Божества, рассказывать мне о божестве, которое можно любить вечно: о девочке Артемиде, вечно юной, вечно девственной, вечной любовнице героев и зверей, о зачарованном олене, верном её спутнике и защитнике, о чистом золоте её буйных, звериных волос в детском паху, о немыслимом, великолепном тождестве её божественных души, красоты, ума и таланта: пробивающих душу насквозь, как безжалостные её стрелы… боже мой, греческие, вечно юные боги, — хотя, если прав Малыш, и время действительно есть не первопричина, не свойство, не присутствие, не среда, не условие, — а результат процесса… — время с Неба льётся… — и сколько во Вселенной, и даже вот, за шторой, на набережной Грибоедова канала, сколько живет процессов, столько же рождается и времён… впрочем, ещё Протагор, мудро, о богах: вопрос тёмен, а жизнь человеческая коротка… — Девочка Артемида, вечная мечта художника: осязуемость Красоты, красота, которую можно пить и которою можно дышать, которою можно жить: вечная мечта таланта, вечная чистая юность наслаждение красотой и наслаждение жизнью — без обмана… честно признаться, я огорчилась; и я вдруг подумала: Господи, если есть Артемида…» — таков один из многих вариантов и ответвлений в сюжете и движении рукописи. Прим. Ред.