— Ладно! — вставая, сказал Штуб. — Вы возбуждаетесь, а вам это нельзя. Прошу вас убедительно, возьмите себя в руки. Вы слушаете?
— Слушаю. Учту ваши наставления.
— И сыну… с которым мой Алик подрался… не калечьте жизнь.
Он помолчал.
— Все пройдет, все минует, — услышал Крахмальников. — Держаться надо. Я не говорю, что это легко и просто, я прошу вас — будьте мужчиной, будьте таким, каким я видел вас дважды, когда…
— Помню…
— Ну… лежите… и поправляйтесь…
— Зачем? — последовал краткий и жесткий вопрос.
— Увидите!
Уходя, Штуб встретился с Золотухиным, который приехал к Богословскому окончательно договариваться о дне операции. Здесь, внизу, в вестибюле, они поговорили в немногих словах об истории «монстра». Зиновий Семенович слушал потупившись, как всегда в таких случаях, шея у него багровела.
— Думаешь? — спросил он, когда Штуб рассказал ему свои соображения и предложение. — Писку не будет?
— Будет, — усмехнулся Штуб.
— Ну, валяй, бесстрашный Август, — вдруг улыбнулся и даже просиял Золотухин. — Валяй! Это верно, что такие дела кончать надо, чтобы неповадно было. Намылят нам холки?
— Наверное.
— Авторитет печати, то, се…
— Авторитет человека, то, се… — в тон Золотухину ответил Штуб. — Ну, ладно, Зиновий Семенович, ни пуха тебе ни пера.
Богословского Золотухин застал за чаепитием.
— Желаете? — спросил Николай Евгеньевич. — Витаминизированные конфеты. У нас теперь все пошло с витаминами. Крепленое вино, я слышал, тоже витаминизируют… Верно? Как Вислогуз на этот счет рассуждает?
— Ты меня, Николай Евгеньевич, не понуждай к крепким словам, — ответил Золотухин, — лучше скажи, почему твоего главврача Горбанюк так чрезмерно ненавидит? Что у них случилось, чего не поделили?
— А разве они в плохих отношениях? — притворился Богословский. — Первый раз слышу. Такая интересная дамочка…
Он еще заварил чаю, спросил, наливая:
— Вы — крепкий или пожиже?
— Крепкий. Устименко здесь?
— Оперирует.
— Ишь — прыткий. Главные, я слышал, больше командуют.
— Это смотря какие главные. Есть завалященские — так те и пульса не посчитают. По-старому называлось — главный смотритель. В старопрежние времена. А наш врач отменный, хоть и руки у него покалечены, и званиями учеными не отмечен.
— А это, собственно, почему же?
— Потому что не имеет обыкновения, подобно иным некоторым, на…
И Богословский такую фиоритуру закатил в объяснение нежелания Устименко сочинять кандидатскую диссертацию на чужую тему, что Золотухин даже ушам своим не поверил и, немножко откинувшись на спинку кресла, с изумлением посмотрел на Николая Евгеньевича — откуда такая изысканная витиеватость в сочетании столь просоленных слов.
— А это у меня один раненый боцман себя во время перевязок облегчал, — пояснил Богословский. — Интереснейший был человек.
Чай Золотухин похвалил от души. Пили оба с аппетитом, от чая словно раскалялись, потели. Натрудив больную ногу долгим стоянием, вошел Устименко, еще разгоряченный операцией, за ним — раскуривающий папиросу Нечитайло.
— Однако же длинный у вас день, — сказал Золотухин, сверившись с часами.
— Все по «скорой» возят, — устало ответил Устименко, — тут не спланируешь. До шести Николай Евгеньевич парился, теперь на нас ущемленные грыжи посыпались, и вот внематочная. Да у нас что — терапевтам тяжелее: нынче привезли три отравления в вокзальном ресторане и везут — звонили — еще из столовых. Все рыба…
— Какая такая рыба?
Нечитайло скромно высказался в том смысле, что санитарно-эпидемиологическая служба в Унчанске слишком тихо себя ведет, даже шепотом. Золотухин записал в блокнот «сан.-эп. стан.» и поставил возле жирный вопросительный знак. «Почешется наконец Женюра», — без всякого злорадства, деловито подумал Устименко и положил на табуретку ноющую ногу по команде — отдыхать! Зиновий Семенович еще отпил чаю и спросил у Богословского, как ему живется в новой комнате.
— Мебель не может подобрать стильную, — одними глазами улыбнулся Устименко, — все капризничает, по комиссионным ищет…
— Жакоб! — с натугой вспомнил Богословский. — Или чиппендейл.
— Не переехал он еще, — все улыбаясь глазами, сказал Владимир Афанасьевич. — Пустил тут корни, и все. Чайник у него завелся электрический, чашки, теперь переезжать — целое дело. А мы с вами товарищу Богословскому на блюдечке ордер принесли, верно, Зиновий Семенович?
Он смотрел, посмеиваясь, в глаза Золотухину — этот все еще молодой, хоть и седеющий верзила, с длинной шеей и тяжелыми кулаками, которые лежали перед ним на столе, чуть искалеченные, но в общем настоящие руки, из таких, которые не подведут в работе, — верные, сильные, крепкие. И, глядя на эти руки, Золотухин спросил не своим, неуверенным, даже робким голосом:
— Вы, товарищ Устименко, будете мне Сашу оперировать?
— Нет, оперировать вашего сына будет Николай Евгеньевич, — ответил Устименко. — А мы с Александром Самойловичем будем ассистировать. Да вы не беспокойтесь, мы мужики дошлые, управимся, хоть и не профессора, как вы вашему сыну обещали.
Золотухин удар принял не сморгнув.
— С моей немудрящей точки зрения — Николай Евгеньевич профессор.
— С моей — тоже, — скромно согласился Богословский. — Ну, а вот где будем молодого товарища оперировать? У вас в салонах и будуарах я не согласен.
— Это в каких же салонах?
— В ателье в ваших, — засопел угрожающе Богословский.
Если он бранил какую-либо больницу, то называл ее салоном, будуаром, а если уж ругался, то произносил слово «ателье», которое ему казалось даже неприличным. В Москве как-то проездом увидел он в годы нэпа «салон красоты» — и ахнул на всю жизнь.
— Почему же у нас ателье?
— Полы паркетные, врачи анкетные, — сказал Богословский. — Мне там нельзя. У меня папаша поп был. И вообще я ко всяким закрытым распределителям отношусь раз навсегда отрицательно, даже когда они здоровья касаются… Ну, а ежели серьезно говорить, то прооперировать может и обезьяна, если ее выучить, а вот выходить после операции никакая ученая обезьяна не сможет. Слышали про такое?
Про оперирующих обезьян Золотухин, естественно, не слышал. А Богословский совсем развеселился и пошел рассказывать про «звериную» медицину, да так, что совсем неизвестно сделалось, где настоящая правда, а где похожий на правду вымысел.
— Вот вы недоверчиво слушаете, — поблескивая медвежьими глазками, пофыркивая, сладко разморенный обильнейшим чаепитием, говорил Богословский, — а ведь точно известно, что подражание животным — источник медицины. Древние врачеватели чрезвычайно много почерпнули от суданских мартышек и эфиопских гамадрилов. Плиний утверждает, что кровопусканию древние обучились у гиппопотама, который, почувствовав в себе тяжесть, вылезал из реки под наименованием Нил и открывал себе вену посредством терниев, а несколько позже останавливал кровотечение лимоном. Выкушали?
— Бросьте! — сказал Золотухин.
— Не брошу! — отозвался Богословский. — Человек — оно, конечно, звучит гордо, но и зверье, случается, свою пользу соображает. Старина Плутарх пишет, что промывательные вначале вошли в употребление у египтян, которые заимствовали их у птицы ибис…
— Да, тут с вопросами приоритета черт ногу сломит, — наливая себе остывшего чая, сказал Устименко. — Это вам не продолговатое пирожное с заварным кремом…
— Какое? Какое?
Володя рассказал про переименование эклера.
Золотухин скис от смеха.
— Весело, ребята, живете, — сказал он.
Ему здесь нравилось — в этой белой высокой бедной комнате. И они нравились — в своих расстегнутых халатах, работники, деловые ребята, свои мужики. И не важничают, не заносятся, не воображают, как те, которые замучили его Сашку. Ничто так не раздражало его, как вид любого земного величия, хоть сам он, случалось, и покрикивал, и грубил. Но грубил-то он на равных, не обижаясь на крутой ответ. Бывало, удивлялся, но и только.