— Все Цвейг, Цвейг, — еще раз вздохнув, сказал он. — А Пушкин? — И прочитал негромко наизусть:
Посадят на цепь дурака
И сквозь решетку, как зверька,
Дразнить тебя придут…
— К чему это? — с тревогой в голосе спросила Зося.
Но Штуб продолжал:
А ночью слышать буду я
Не голос яркий соловья,
Не шум глухой дубров —
А крик товарищей моих,
Да брань смотрителей ночных,
Да визг, да звон оков.
— Перестань, Август, — попросила Зося, — пожалуйста, милый. Что с тобой делается?
Он обнял ее, крепко прижал к себе и сказал, уже посмеиваясь:
— Курить, мамочка, надо меньше. Гулять перед сном. Острое, копченое, соленое — исключено. Ужин отдай врагу. А я съел сам. Вот и расплачиваюсь…
Глава пятая
КЛЯТВА ГИППОКРАТА
Вызван Устименко был на четырнадцать, но и в шестнадцать многоизвестный золотухинский секретарь — референт Голубев — Владимира Афанасьевича не замечал. Он все с почтой разбирался, бумаги по папкам раскладывал да собеседовал по телефонам. В шестнадцать десять Устименко поднялся со своего дерматинового дивана и без лишних околичностей отворил дверь и вошел к Зиновию Семеновичу. Золотухин сидел над горой бумаг, но не читал их. Только подойдя ближе к огромному письменному столу, Устименко разглядел, что глаза Золотухина закрыты и, подпершись тяжелой рукой, он спит. Лицо его даже во сне было так замучено и горестно, что Владимир Афанасьевич невольно отступил, но получилось это неловко: палкой он толкнул кресло, и сделался шум, от которого Золотухин проснулся.
Несколько мгновений он ничего не понимал, потом ладонью обтер лицо и, без всякой принужденной приветливости, сурово велел:
— Садись, доктор.
Устименко сел.
Золотухин посмотрел на стрелки огромных часов, что стояли в углу, закурил, затянулся и неловко извинился:
— Задержал, прости. Две ночи без сна, супруга моя совсем растерялась.
Владимир Афанасьевич не спросил — почему: догадывался.
— Ну, так слушаю тебя, — стараясь оживиться при помощи папиросного дыма, сказал Золотухин.
Устименко сдержанно, вполне благопристойно, в немногих, но достаточно крутых словах поведал все свои строительные беды и даже несчастья. Золотухин, вычерчивая карандашом в блокноте кривые, осведомился, «что делать надо?»
— Дайте наконец людей в достаточном количестве.
— А не хочешь ли ты, небога, еще и мяса? — гоголевской фразой, но без всякого юмора спросил Золотухин.
— Я хочу, чтобы, например, силы высококвалифицированных военнопленных не расходовались так бессмысленно и бездарно, как они расходуются сейчас, — стараясь перехватить уходящий от него тяжелый взгляд Золотухина, резко и даже грубо сказал Устименко. — Мне хорошо известно, что специалисты: паропроводчики, толковые маляры, кровельщики, каменщики, бетонщики, жестяники — самые притом высококвалифицированные…
— Не по моей части, — прервал Золотухин. — Не моя команда. Я бы их и сам с гораздо большей пользой распределил по объектам. Так что измени тематику. Да, впрочем, ты, я слышал, на эту тему в высокие инстанции обратился?
С удивлением Устименко подумал — откуда мог слышать Золотухин, но ничего не спросил:
— Хорошо, изменю тематику. Дайте, товарищ Золотухин, строителей немедленно, снимите хотя бы с универмага, с…
— Универмаг мы и так против плана завалили, — сказал Золотухин доверительно, — вообще завал за завалом…
— Завал за завалом, — не идя на доверительность, а с ходу обвиняя, зло заговорил Устименко, — потому у нас в Унчанске решили, от большого ума, тут, на площади Пузырева, развернуть такой ансамбль, чтобы им закрыть все разрушения войны. Не закроете, дорогие товарищи, ни у кого это получиться не может. А самое главное то, что разрушения восстановить дешевле и проще, чем закрывать их универмагом с колоннами, Дворцом культуры с колоннами и исполкомом с колоннами.
— А я, предполагаешь, думал иначе? — со странным смешком сказал Золотухин. — Вот чудак барин, право, чудак барин! Или ты что проведал?
— Как это — проведал?
— А так, что именно в данном разрезе товарищ Золотухин выговор получил. И, конечно, признал свои ошибки, вредные ошибки. Ибо наш Унчанск должен выглядеть монументально. Соображаешь?
— Нет! — ответил Устименко. — Это же глупо!
— И фризы, и пилястры, и архитравы тебе не подходят?
— Не подходят!
— Простота тебя устраивает? Экономичность? И считаешь ты, что ансамбль, бог с ним совсем, может для первого послевоенного времени и не быть, а кое-что может и не «вписываться», лишь бы людей расселить, отгрохавших такую войнищу, лишь бы крыша над головой, да больницы больным, да стадион какой-никакой для начала, а уж потом, на досуге…
Что-то мягкое, усталое, домашнее и не начальнически насмешливое, а просто веселое появилось в тяжелом лице Золотухина, он посмеялся недолго, еще взглянул на часы и вдруг казенным голосом заключил:
— Будем считать вопрос исчерпанным. У нас имеется генеральный план, в котором я не властен, да и никто теперь, пожалуй, не властен. Даже такой организм, как ты, товарищ Устименко…
Из-под тяжелых век он внимательно смотрел на Владимира Афанасьевича и вдруг, опять изменив тон, спросил:
— А почему ты такой?
— Какой? — удивился Устименко.
— Такой, что от товарища Лосого поступил сигнал: главврач Устименко от ордера на квартиру отказался в категорической форме. Плоха тебе квартира? Три комнаты, дом специалистов, горячая вода будет, лифт, по фронтону, как ты любишь, колонночки пропущены. Не слишком монументальные, но все же не без колонн. Многим нравится. А товарищ Устименко, видите ли, отказался.
Владимир Афанасьевич едва-едва покраснел — по скулам, но от Золотухина это не укрылось.
— Капризничаешь, товарищ Устименко?
— Нет.
— А что тогда, как не капризы?
— Надеюсь впоследствии жить при больнице.
— Так ведь там уж и совсем покою не будет.
— Если дело хорошо поставлено, то покой именно там и будет. Впрочем, есть такая традиция — старая и недурная: главный доктор живет при больнице.
— Это Гиппократ так поклялся?
— При чем здесь Гиппократ?
— При чем здесь товарищ Гиппократ?
Золотухин вынул из ящика стола книгу, открыл ее, полистал, произнес со вздохом:
— А при том, что я нынче только медиков ученых и читаю, все стараюсь своим умом разобраться — как это может здоровый парень взять да и без войны помереть. Из библиотеки взял — может, в древней Греции поумнее нас доктора были?
Он открыл титульный лист, прочитал: «Перевод профессора Руднева», еще вздохнул и сообщил:
— С другой стороны, утешительного и духоподъемного чрезвычайно много. В ближайшие, пишут, десятилетия с этим делом будет покончено. А лет эдак через четыреста человечество достигнет практического бессмертия…
Владимир Афанасьевич промолчал. «И зачем только ему еще книгами и брошюрами себя растравлять?» — подумал он.
Золотухин оттолкнул Гиппократа, тяжело вздохнул и опять закурил, вконец замученный своим горем, сломанный, согнутый человек. Помолчали. А немного погодя Устименко спросил Золотухина о сыне. Он никогда не раздумывал, когда и о чем можно или нельзя разговаривать. Гиппократа Зиновий Семенович, разумеется, читал из-за сына, и Устименко спросил, как с ним и что.
— Да я уж Степанова вашего выспрашивал, — глядя в сторону, сказал Золотухин. — Он мне порекомендовал именно на профессора Шилова надеяться. Крупнейший авторитет, и в данной как раз области…
Устименко крепко сжал челюсти. Нет, он не был против авторитетов. Он просто был за Богословского.
— Что ж о Сашке говорить, — с трудом выговорил Золотухин. — О Сашке теперь говорить нечего. Плохо там дело, товарищ Устименко, совсем плохо. Жену сегодня опять туда направил, не знаю, как доедет, из сил выбилась, один ведь он у нас остался…
— Вы мне расскажите то, что вам известно, я ведь врач.
— Оперировали его…
Устименко молчал. Крутая складка легла меж его бровями.