— С такой медицинской обслугой некоторые из вас не дотянут до того срока, когда вам будет надлежать вернуться на родину, — несколько старомодно строя фразы, не торопясь и не разводя фиоритуры, как в старопрежние времена, продолжал Николай Евгеньевич. — Ничего, граждане пленные, не поделаешь — это все правда… Не мы вас к себе звали, не мы вам тут пироги сулили.
Он сделал длинную паузу, прокашлялся, оглядел своих собеседников и вроде бы даже на этом кончил, сильно обеспокоив лейтенантика, который уже попрекнул себя за то, что разрешил это «антигуманное выступление с элементами запугивания», как он определил речь Богословского. Но Николай Евгеньевич, прервав нарастающий тревожный гул голосов, заговорил дальше:
— Ну, а теперь не из каких-либо общечеловеческих или там гуманных соображений, а просто как человек дела, я собираюсь вам предложить коммерческие взаимоотношения или даже сделку, — сказал он, недобрым и прямым взглядом обводя ближайших к нему слушателей. — Именно сделку. Я буду раз в неделю здесь, в вашем околотке, осматривать всех желающих военнопленных…
Фрицы и гансы залепетали что-то восторженно вразнобой, но Богословский не дал этим восторгам достичь своего апогея, а вдруг взял да и повернул темочку эдак градусов на девяносто.
— Но не даром!
Он поднял вверх огромную лапищу, сжал ее и погрозил немцам кулаком.
— Не даром! Это вы разрушили нам больницу! — крикнул он. — Это вы, сукины дети, вот в этом корпусе, бывшем онкологическом, забрали всех больных, вывезли и уничтожили, а здание сожгли. Это вы бессчетно народу побили, и не в честном бою, а «расчищая» земной шар от неугодных вам, сволочам, наций. Это вы…
Он задохнулся, багровея:
— Это вы мне жену и дочку убили, так что я вам буду гуманизмы гуманные тут разводить и мармелад с вами кушать?
Этот неизвестно откуда взявшийся мармелад вдруг пристал к нему надолго.
— Нет, не будет никаких мармеладов, — сделав тяжелый, грузный шаг вперед, на немцев, сказал Богословский. — Не в мармеладные времена мы встретились. Я вам мармелада не сулю, а предлагаю коммерцию. За мою на вас работу, за мою трудную и тяжелую работу бесплатно! Бесплатно! — громким курсивом, подчеркнуто и тонко крикнул Богословский дважды, чтобы это понятие в них въелось: они насчет чистогана — доки. — Понятно вам? А я еще, кроме того, что вами, поганцами, ранен, я еще и тяжело болен, и мне бы куда лучше полеживать, чем с вами тут заниматься, но, несмотря на все это, я предлагаю вам коммерцию. За мою на вас работу вы в свободное время будете субботниками и воскресниками нам восстанавливать больничный городок. Согласны? Только вы обдумайте, потому что я человек дела.
Весь фронт немцев перед Николаем Евгеньевичем непонятно, вразброд, сердито, восторженно и испуганно одновременно что-то завякал и заспорил, наверное, между собою, не понимая и понимая, пререкаясь и втолковывая друг другу. Богословский послушал, прижав перевязку на животе руками плотнее, сделал еще полшага вперед и, очутившись уже совсем лицом к лицу с фрицами и Гансами, опять обещал им, что никаких мармеладов не будет, но если они выделят толковые и сильные бригады водопроводчиков, монтеров, маляров, ручается им, что за их окаянным здоровьем будет надлежащее смотрение и уж желудок с легкими не спутают…
Немцы вновь, но сдержанно, из вежливости, посмеялись, а Богословский, дав им сроку на размышления до среды, ушел, сопровождаемый растерявшимся лейтенантиком, который на ходу испуганно говорил Николаю Евгеньевичу что-то осторожное в смысле нарушения правил Международного Красного Креста с Полумесяцем, а также воскресного отдыха.
— Ты мне, лейтенант, мармелад не разводи, — сурово сказал ему Богословский. — Здесь ведь все добровольно, на коммерческих началах. Или ты своей властью можешь мне приказать следить за их здоровьем? Ведь не можешь? Кишка тонка? Ну, так и молчи, помалкивай в тряпочку. Тут не акционерное общество «Интурист» с первоклассным питанием, друг мой дорогой. Имеем мы на сегодняшний день военнопленных, которые в недавнем прошлом в нас стреляли и на нашей земле хозяйничали. Я это забывать сию минуту не намерен!
Так кончилась эта беседа, а в субботу сто девяносто три фрица и ганса вышли на первый субботник. Их джазовый оркестр самодеятельности играл за ельничком и для оставшихся в лагере, и для вышедших на работу только что разученный вальс «На сопках Маньчжурии». Два хромых — Устименко и Богословский — понесли первыми из сарая батарею парового отопления. Работали и сестры, и санитарки, и доктора. Работали Закадычная и профессор Гебейзен. Приехал на автомобиле большой начальник, Евгений Родионович Степанов, сделал ироническое выражение лица, дал несколько строительных советов и умчался. Немец в квадратных очках подошел к обоим хирургам и сказал, что от имени своих товарищей он просит докторов заниматься более необходимым для людей делом, чем эта черная работа.
— После войны есть… имеется очень много больных людей, — перевел Гебейзен. — Доктора должны иметь… брать… взять… или отдых, или свое… лечить…
Старый немец козырнул и ушел. А наутро Владимира Афанасьевича вызвали к председателю исполкома Андрею Ивановичу Лосому. Лосой помогал Устименке чем мог, но мог он не слишком многое, и помощь его выражалась главным образом в том, что, когда на Владимира Афанасьевича накатывались очередные неприятности, Лосой брался сам «отрегулировать» и регулировал посильно в пользу Устименки.
— Ну чего ты там опять дрова ломаешь? — спросил он, потирая высокий с залысинами лоб. — Каких таких немцев нанял?
— Никто никого не нанимал, — весело ответил главврач. — По собственному желанию они организовали ряд субботников.
— Не врешь?
— Проверьте.
Лосой открыл папку, боковым зрением глянул в четвертушку бумаги, передернул костлявым плечом.
— А в сигнале не так? — осведомился Устименко.
— В сигнале не так, — спокойно ответил Андрей Иванович.
— Кто пишет?
— Товарищ Горбанюк пишет, Инна Матвеевна наша просит разобраться: будто Богословский их лечить взялся, а за это они тебе, Владимир Афанасьевич, ремонтируют…
— Тут самое главное — мне, — усмехнулся Владимир Афанасьевич. — Именно, что мне. Не написано, что личную квартирку? Между прочим, прекрасно работают немцы: не торопясь, не халтурят, старательно. Тут еще, Андрей Иванович, важно то, чтобы они понимали задачу свою — отрабатывают собственную подлость…
— Это психологическая драма чтобы у них получилась?
Устименко запнулся — Лосой умел поддеть.
— Ничего, говори, — сказал Андрей Иванович. — Меня хлебом не корми — дай послушать, как фашиста перевоспитывают. Я даже заплакать могу от такого рассказа.
— Да не перевоспитание — коммерция.
— Трудно тебе на твоем поприще, — разбираясь в почте, сказал Лосой. — Таким, как ты, всегда трудновато. Ты только запомни, Владимир Афанасьевич, везде трудно. И Золотухину нашему совсем край.
— Почему — край?
— Область тяжелая, разорение предельное, а Зиновий Семенович мужчина с характером, у него свои соображения бывают чрезвычайно даже дельные, но и с ними, и с соображениями не слишком некоторые считаются. Которые повыше. Так что хоть ты не шуми под руку, не делай из него чиновного бюрократа. И личная беда навалилась…
— Мы говорили в свое время, — сказал Устименко, — да ведь он сына не привез.
— Разубедили, — вскрывая конверт ножом, сказал Лосой. — Большие ученые, заслуженные, лауреаты разубедили. А мы сами, дорогой наш доктор, в этом деле ничего не петрим…
Устименко промолчал. И досадно ему сделалось, и неловко. Но настаивать в таких вопросах, как известно, не положено. И он перешел на другое, на то, что у него болело.
— Вот немцы-немцы, — сказал он, — а строителей всех вы у нас на стадион увели. Универмаг и стадион — ужели это самые наиглавнейшие нынче объекты после такой войнищи? Как очумели с этим стадионом, даже плакаты напечатали — все силы на него, и разное прочее.
— Так ведь интерес к спорту, — неуверенно перебил Лосой, — молодежь это любит и увлекается…