Литмир - Электронная Библиотека

— Значит, со щитом вернулся товарищ Бодростин?

— Так точно. Недаром он пробыл там столько времени. Кроме того…

— Что еще?

— Еще приказано вам выехать в Москву.

Август Янович снова ничего не сказал.

— Вы слушаете?

— Все понятно, — наконец произнес Август Янович. — Я буду попозже.

— И… поедете?

— Приказ есть приказ.

— Но…

— Потом поговорим…

Только положив трубку, он понял, какой зажатый голос был у Виктора. Зажатый и замученный. Словно ему самому предстояло ехать в министерство, являться пред грозные очи Абакумова. Словно на его докладной было начертано «чепуха». Впрочем, Гнетов был не из тех ребят, что в любой момент готовы отмежеваться. Так же как и Колокольцев…

«Ехать?» — еще почти спокойно спросил себя Штуб.

И нашел в себе силы умехнуться:

«А что изменится, если не ехать?»

Где произойдет неизбежное? Но какое это имеет значение? Нет, пожалуй, это имеет некоторое значение. На глазах Зоси и детей или в далеком далеке.

Нужно было встряхнуться! Слишком вяло он себя вел. Нужно было взять себя в руки. Шло же время! Но это было не так-то уж легко — встряхнуться.

Он прошелся в войлочных туфлях по тихой квартире. Дети уже ушли в школу. Зося опять прилегла. В столовой стояли две раскладушки — Алика и Крахмальникова. Девчонки, конечно, все оставили неубранным. Кот спал на кровати Тутушки. А в столовой лежал томик Пушкина. Все-таки он заразил мальчишек, читая им вечерами удивительные строфы.

И сейчас он прочел:

Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,

Теснится тяжких дум избыток;

Воспоминания безмолвно предо мной

Свой длинный развивают свиток;

И, с отвращением читая жизнь мою,

Я трепещу и проклинаю,

И горько жалуюсь, и горько слезы лью,

Но строк печальных не смываю.

— Но строк печальных не смываю, — повторил негромко Штуб. — А они были?

И ответил, остро глядя перед собой из-за толстых стекол очков:

— Были. Я уже понимал, но сдерживал себя, чтобы не понять до конца. Я понимал это еще до войны. Разве я не понимал тогда, в Москве, ожидая назначения? А с Крахмальниковым?..

Голова у него гудела от тяжелой ночи, и, бреясь, он удивился отечному лицу и желтому цвету кожи. Желто-серому… Хорошо, что дети уже ушли. Он бы не мог с ними сейчас болтать.

«Но строк печальных не смываю», — опять прозвучало в его ушах.

«Когда впервые возникла эта мысль?» — вдруг спросил он себя, тщательно добриваясь. Когда он подумал о возможности такого выхода для себя?

И ответил:

«В больнице, когда за окнами было совсем бело и когда „монстр“ Крахмальников объяснял причины своего поступка. Вот тогда».

— Штубик, это ты там ходишь? — сонным голосом спросила Зося.

Он ответил: «Побрился, умылся». И сел на край ее кровати. Рядом на тумбочке лежали книги, и он понял, что она долго читала втихаря, покуда он прикидывался, что спит. Все-таки вчера еще была надежда, что Бодростин вернется ни с чем. Маленькая, едва ощутимая. Нет, майор недаром два месяца потратил на это, по его словам, «ясное дело». Даже больше — шестьдесят четыре дня, — так он сам сказал с гордостью. И Штуб, листая прочно прошитые папки, вздохнул:

— Да, ясное…

Весь ужас заключался в том, что Бодростина невозможно было разубедить. Да, конечно, начальником оставался Штуб, наибольшим и главным в Унчанском управлении несомненно значился он. Однако — всего только значился. Начальник, песня которого спета, начальник, который по существу уже не начальник: просто сидит в кабинете потому, что руки в министерстве не дошли; но дойдут, вопрос только в дне — сегодняшнем, завтрашнем, в крайности послезавтрашнем.

И Бодростин это чувствовал.

Настолько чувствовал, что даже не возражал своему начальнику, поскольку тот таковым уже и не был, а лишь числился с тех самых минут, когда в приемной Абакумова писал «объяснительную записку» по поводу Устименко А. П. и Бодростин при сем присутствовал — его тогда тоже вызвали в министерство. Выутюженный, вымытый и выбритый, некурящий и непьющий, с застегнутым выражением лица и с упорным взглядом.

…Когда только еще заваривалась вся эта каша, Штуб ударил кулаком по столу. И встретил взгляд синих, чистых глаз. Спокойный взгляд убежденного в своей абсолютной правоте человека. Выдержанного товарища. Отличного докладчика по вопросам преступного притупления бдительности. Корректного работника. Спокойный, но недоуменный взгляд.

— Тут, в сущности, сделана попытка дискредитировать и Золотухина, и Лосого, — сказал тогда Штуб. — Тут имеются намеки на то, что в передаче здания «Заготзерна» под больницу, так же как и в ряде других случаев…

Бодростин возразил: без указаний Москвы «в отношении работников этой номенклатуры», разумеется, не будет сделано и шагу. Но известно ли товарищу полковнику, что, например, Лосой, командуя артиллерийским дивизионом, с шестнадцатого ноября сорок первого года находился в окружении и лишь к концу декабря…

— Послушайте! — воскликнул Штуб.

— Слушаю, — вежливо ответил Бодростин.

Они оба молчали довольно долго. До тех пор, пока майор не обратил внимание Штуба на тот факт, что не кто иной, как находившийся в окружении Лосой дал согласие Устименке привлечь Гебейзена к работе в больнице. И проживание австрийца в Унчанске тоже санкционировано Лосым. Не без ведома Золотухина.

…Зося все еще дремала, поглаживая руку Штуба. «Ей видится, что все дома и все спят», — подумал Август Янович. И страшная, небывалая тоска сдавила его сердце. Тоска последнего расставания.

Но он справился.

Еще не то ему предстояло!

«Толковый работник», — сказал про Бодростина Абакумов. Именно в это мгновение Штуб, в сущности, стал подчиненным майора. Зиновий Семенович этого не знал и не мог знать. Но многое уже делалось через голову Августа Яновича. Многое проходило мимо него. За его спиной. Еще раз была обследована его биография — та ее часть, довоенная. И слова были возобновлены и освежены в памяти тех, кому ведать надлежит: «либерализм, граничащий с пособничеством врагам народа»; «прямое пособничество»; «дискредитация органов, которые…».

В последнюю свою поездку в министерство с биографией Штуба ознакомился и Бодростин. Все было, как он предполагал, — чужой, видать, человечишко этот Август Янович. Или враг, что вероятнее. Удивительно, как это его раньше не разоблачили. Измену, предательство, контрреволюцию и вредительство новоиспеченный заместитель Штуба видел повсюду и притом видел совершенно искренне. Ни в задор юности, ни в безоговорочность прямоты, ни в преувеличения спорящего ради спора — ни во что это он не верил никогда. В глупости он непременно видел заранее обдуманное намерение врага, в любой небрежности — сознательное преступление. Что такое просто дурак — этого Бодростин не понимал, хоть сам был человеком, казалось бы, неглупым. И так страшна была сила его фанатической убежденности, что люди послабже его нередко поддавались ему, подчинялись, начинали верить в то, во что веровал он, как веруют сектанты.

— И Лосой, и Золотухин совершили ряд поступков, объективно поведших к ущербу государству, — сказал Бодростин после их первой совместной поездки к Абакумову. — Я ни на чем не настаиваю, но обращаю ваше внимание, товарищ полковник, на показания снабженцев Вислогуза, Салова и других. Листы дела сто девяносто четыре, двести сорок, двести сорок семь тома второго…

Штуб молча читал этот окаянный бред. Что случилось в государстве, если такой вот одержимый майор имеет право подозревать честнейших людей черт знает в чем? Кому это все нужно? Для чего?

В конце сентября все было подготовлено к тому, чтобы начать аресты. Августу Яновичу надлежало поставить свою подпись после слова «утверждаю». Бодростин стоял за его плечом.

— Все задокументировано, фактов — на два дела, — говорил майор. — Полагаю, пора эту банду изымать, откладывать больше нечего…

Август Янович медленно перелистывал «документы». Один за другим. Вглядывался в каждую страницу и перекладывал справа налево. У Бодростина затекли ноги — он ждал. Ждал бесконечно. Но не торопил. Все еще корректный, выдержанный работник — недаром так говорили про него. Наконец Штуб закрыл вторую папку.

188
{"b":"10104","o":1}