— Ну давай, давай дальше, — примирительно произнес полковник. — Если желаешь — закури, для первого знакомства разрешаю.
— Спасибо! В общем, в «Смерше» я наметил один план и доложил его начальству…
— Под кем служил-то?
— Это как — под кем? — не понял Гнетов.
— Кто в начальстве находился?
— У нас начальником был Штуб — не слышали?
— Это унчанский, что ли?
— Какой Унчанский? — опять не понял Гнетов. — Не Унчанский, а Штуб Август Янович…
Полковник даже рассердился на такую тупость.
— Я и говорю — Штуб, — повысил он голос, — короткий такой, очкарик, так он над Унчанском и областью сидит…
— Удивительно! — розовея от радости, произнес Гнетов. — Я, знаете, товарищ полковник, совсем из виду потерял Августа Яновича, а мы с ним…
Свирельников прервал:
— Крепкий работник?
— Такого другого нету! — громко, даже с вдохновением, по-мальчишески произнес старший лейтенант. — Он мою легенду разработал, у меня ведь только общие контуры были.
И, опять покраснев от возбуждения, Гнетов стал рассказывать полковнику, как они со Штубом в подробностях разработали правила поведения Гнетова в тылу врага. Дело в том, что старший лейтенант тогда выглядел гораздо хуже, чем сейчас, и был калекой и уродом. Одна рука не работала, не разгибалась и не сгибалась в локте, ногу он подволакивал, и лицо было такое, что глядеть страшно, это потом, после войны хирурги потрудились и кое-что поправили. Вот тогда-то Штуб и придумал «юродивого». Гнетов научился трястись, мычать, протягивать руку за подаянием, бессмысленно улыбаться, и при этом и благодаря этому бесстрашно и постоянно вести разведывательную деятельность. Работал он на группу Штуба, и забрасывали его за два года одиннадцать раз.
— И ни разу не попался? — спросил Свирельников.
Таким штукам он не очень верил. Слишком чтил он немцев, чтобы позволить себе доверять этим сказкам. Наверное, попался и теперь работает на разведку союзников.
— Почему не попадался? — с удивлением ответил Гнетов. — Попался раз. Немецкий полковой врач обследовал — действительно юродивый или нет. Но я хорошо работал, товарищ полковник, не подкопаешься. Пришлось им меня отпустить!
— А бывало — отпускали?
— Вы что — мне не верите? — сбычившись, спросил Гнетов. — Вы что думаете: Штуб — мальчик? Да, впрочем, если дело так обстоит и вы со мной не беседуете, а высказываете недоверие, то, пожалуйста, завтра я вернусь, то есть завтра я уеду в Москву и доложу…
— Давай, давай, не пыли, — опять добродушно произнес полковник. — Не понимаешь, что ли, такая уж привычка — жену и то, бывает, допрашиваю. Поработал бы с мое над всякой контрой, узнал бы…
Он помолчал, улыбаясь, как бы посмеиваясь над самим собою, над своим привычным неверием.
— А вы можете жить и никому не верить? — вдруг совсем угрюмо спросил Гнетов. — Я бы… не смог…
— Верят — это больше в кино и в романах, — все с той же улыбкой сказал полковник. — Какая в нашу обостренную эпоху может быть вера? Человек находился на оккупированной территории, человека там, конечно, пытались обработать, человек слаб, поддался, теперь он закинут к нам…
— И так все?
— Человек — слаб, — повторил Свирельников. — Даже если над зайцем, говорят, поработать, он спички зажигать научится, а уж человек…
Он махнул рукой.
— Что — человек? — упрямо взглядываясь в Свирельникова, спросил Гнетов.
— А то человек, что к нему с верой подходить нельзя. Товарищ Вышинский наши установки со всей четкостью сформулировал: «Докажи, что ты не виновен». Понятно? Вот откудова вера в человека начинается. И недаром имеем мы понятие — «фильтрация».
Пришел адъютант, принес папку и, заслоняя ее собой от новенького старшего лейтенанта, подождал, пока рука полковника писала в правом верхнем углу свое «согласен». Это были постановления на обыски и аресты и иные документы местного значения, которые полковник никогда не читал. Прочитывал он лишь то, что отправлялось высокому начальству в Москву.
— Начальника АХО ко мне, — велел он, когда адъютант закрыл папку.
— Вера, братец, такое дело, — произнес полковник, проводив адъютанта взглядом, — на ней далеко не поедешь. Ну так, значит, отвоевался. Потом, судя по личному твоему делу, еще имел ранение.
— Имел.
— Тяжелое?
— Полтора года в госпитале.
— Пенсию тебе положили. Демобилизовали. Жил бы потихонечку…
— Не могу, — сказал Гнетов. — Устал потихонечку жить.
— Семейное положение?
— Одинокий.
— А родители с Днепрогэса?
— Отец расстрелян немцами, мать умерла.
— Находились на оккупированной территории?
— Отец возглавлял подпольную организацию — это не называется…
— В личном деле этот момент отражен? Документы имеются?
— Надо думать, имеются.
— Штуб в этой части твоей автобиографии находился в курсе?
— Конечно.
— Мамаша в Москве скончалась?
— В Калуге.
— После фильтрации?
— Да она никогда на оккупированной территории не находилась.
— А ты, Гнетов, не горячись.
— Но как я могу…
— А так и можешь! — прервал Гнетова полковник. — Мы тут не зеленые насаждения садим, у нас другая специальность. У нас профиль особый, и не ершись, если тебя проверяют и перепроверяют. Теперь к делу перейдем. Займешься тут с одной изменницей. Учти — опасная змея, ядовитая. Некто Устименко — так она сама себя называет, но это еще ничего не значит. Проверишь в глубинку. Бес баба, гадюка и контра. Набросилась тут с кулаками на нашего майора Ожогина — врагом народа его оскорбила при исполнении, он толкнул, упала, целая война сделалась. Ну, сам разберешься, но предупреждаю — вины нашей тут никакой нет. Конечно, немножко сорвался товарищ, но и у него нервы имеются…
В дверь постучали, «по вашему приказанию» явился начальник АХО Пенкин — мужчина грузный, вежливый и в душе музыкант: по совместительству был он дирижером музыкального самодеятельного ансамбля.
— Вот, Пенкин, обеспечь старшего лейтенанта — человек вторую неделю в гостинице. Площадь, мебель, что положено выдели, энергично пошуруй. Со снабжением также.
Вышел Гнетов вместе с Пенкиным.
— Какие-либо способности имеете? — осведомился «музыкант в душе».
— Способности? — удивился Гнетов.
— Для самодеятельности…
— Нет, для самодеятельности я не подхожу, — улыбаясь ответил Гнетов. — Да и… Не заметили вы разве? Уха одного почти что вовсе нет, лицо обгорелое, рука едва сгибается… Нет, не подойду я для самодеятельности.
За обедом он познакомился с Ожогиным.
— В шахматы не играешь? — спросил его майор.
— С братишкой играл.
— А братишка — мастер?
— Ого! — усмехнулся Гнетов. — На все свои одиннадцать годов.
— Заходи как-нибудь вечерком, побалакаем. Небось одному в нашей столице скучновато станет…
Выпив по стакану компота, они пришли в кабинет Ожогина, где майор рассказал Гнетову почти чистую правду о своей горячности и о том, как оскорбила его Устименко. Рассказывая, он был уже совсем искренен и даже каялся в своем проступке, но Гнетов ни разу ничем его не поддержал, даже нейтрального слова не произнес. Молчал, слушал и глядел в добрые глаза Ожогина своим жестким, немигающим, требовательным взглядом. И майор, тревожась от этого взгляда и боясь обожженного, искалеченного старшего лейтенанта, почему-то не мог закруглиться, не мог найти подходящей фразы для конца своего инцидента с заключенной Устименко и все прибавлял слова, чувствуя, что они лишние, все нанизывал их, все торопился разъяснить, но так ничего и не разъяснил, растерялся и на полуслове замолчал. В общем-то у этого нового работника была страшноватая физиономия. «Такому попадись!» — зябко подумал добрый Ожогин и, запершись на ключ, стал слушать по радио про последние новости литературы и искусства, изредка записывая в тетрадку для памяти.
ТЕПЛО, СВЕТЛО, УЮТНО…
— И все! — сказал он своей секретарше Беллочке.
— Я понимаю.
— Болен, умираю, умер! — мелодраматическим голосом воскликнул товарищ Степанов. — Нет сил. Полное истощение нервной системы. Кстати, вы получили талоны на дополнительное мясо и жиры?