В течение нескольких часов Денис Давыдов вместе с другими своими однополчанами будет томиться в ожидании боя, не ослабляя лошадиных подпруг, и прислушиваться к непрекращающейся ружейной и артиллерийской пальбе. Потом неожиданно настанет еще более тягостная, показавшаяся ему оглушительной тишина, в которой с какой-то пронзительной ясностью будет слышно, как всхрапывают и тонко позванивают упряжью застоявшиеся кони и как заливисто и беспечно звенят в подвядшей траве охмелевшие от зыбкого солнечного зноя кузнечики.
Потом от прискакавшего веселого и расторопного гонца атамана станет известно, что Латур-Мобур, простояв в бездействии под русским огнем на берегу Морочи какое-то время и понеся урон, который становился все ощутимее, форсировать реку так и не решился, а с позором ретировался со всеми своими несметными силами в сторону Тимковичей...
В Романове, в главной квартире атамана, куда Давыдов был послан Васильчиковым для согласования дальнейших действий, царило радостное возбуждение, которое легко передавалось всем вокруг, должно быть, от самого Матвея Ивановича.
— А ведь бьем французов-то, мать их так, — задорно подмигнул Платов Денису, будто они расстались с ним минуту назад. — А далее еще крепче бить станем. Куда они денутся?
И тут же повлек его с собой непременно глянуть на место действия.
И длинная узкая песчаная насыпь через болотистую низину, ведущая к переправе, и весь противоположный берег Морочи были густо усеяны телами неприятельских кавалеристов и лошадей.
— Вон ведь как Мобур-то поспешил убраться с сего гибельного места, ажник убиенных своих да израненных кинул, — покачал головою Платов. — Негоже эдак-то...
Он тут же отдал распоряжение собрать неприятельских раненых и оказать им необходимую помощь.
Французские бюллетени и сообщения по армии впоследствии из особой ненависти к казакам не раз изобразят их командира атамана Платова жестоким варваром и кровожадным головорезом. Это будет, конечно, чистейшей ложью.
Денис Давыдов, имевший самые короткие отношения с прославленным казачьим генералом, знал доподлинно, что у Матвея Ивановича поверженному противнику никогда никакого притеснения и ущерба не чинилось.
Позднее, когда Давыдов примется собирать материалы для своей полемики с записками Наполеона, ему среди прочих неприятельских свидетельств попадется и признание одного из польских офицеров, участника дела при Романове, 2 июля. С удивлением и признательностью он рисовал ту картину, которая предстала его глазам после того, как арьергард Платова, выстояв на месте боя положенный срок, отошел в боевом порядке вслед за армией Багратиона: «Мы нашли тяжело раненых в часовне и кругом ее, недалеко от Романова, хорошо перевязанными. Атаман Платов, герой дня, отнесся к ним с человеколюбием, приказал их перевязать и снабдить всем необходимым».
В это самое время, когда гремели жаркие кавалерийские бои при Мире и Романове, 1-я Западная армия под командою военного министра Барклая-де-Толли, успешно избежав генерального сражения, так желаемого Наполеоном, сосредоточилась в печально знаменитом «лагере при Дризе», как назвали его в официальных сообщениях «Санкт-Петербургские ведомости».
Здесь и государю, и всему русскому высшему командованию стало наконец ясно, что нашей армии запираться в сей укрепленной твердыне в соответствии с бредовым планом генерала Фуля совершенно бессмысленно и пагубно. Дрисский военный лагерь находился в стороне от главных стратегических направлений. Он не прикрывал ни Москвы, ни Петербурга. Наполеон при желании, выставив против него заслон, мог беспрепятственно действовать в сторону обеих столиц. Да и тактическое расположение лагеря оказалось крайне неудобным. Устроенный в изгибе Двины между городом Дриссой и деревней Шатрово, он имел в своем тылу многоводную реку, что неминуемо бы привело войска к катастрофе в случае отступления. Перед фронтом же его произрастал обширный лес, в котором наступающий неприятель мог скрытно от русских и безопасно для себя сосредоточиться. Воистину другую, более опасную ловушку для нашей армии трудно было придумать. Генерал Ермолов, которого в эти дни Александр I соблаговолил назначить начальником штаба 1-й Западной армии, с горькою иронией писал по этому поводу: «Знаменитый лагерь, так заблаговременно предначертанный, толикого напряжения ума г. Фуля стоивший, согласию стольких отличнейших из наших генералов бытием своим обязанный, французами был назван памятникам невежества, и против истины сей возразить никто не дерзает».
Именно Ермолов открыто и громогласно высказался 1 июля в Дрисском лагере в присутствии государя о тех пагубах, которые грозят 1-й армии в случае, если она останется в этом опасном месте. Его поддержали Барклай-де-Толли и прочие генералы. С этим выводом наконец согласился и государь. Даже Фуль, присутствовавший здесь же, но своему обыкновению нечесанный, распаренный и красный, ничего вразумительного не мог возразить, а лишь, брызгая слюной, бормотал что-то о незабвенных традициях Фридриха Великого...
Буквально же на другой день 1-я Западная армия, покинув «ловушку Фуля», начала переправу через Двину и двумя маршевыми колоннами двинулась по направлению к Витебску, где предполагался новый пункт соединения со 2-й армией Багратиона.
Где-то на полпути к этому пункту стало известно, что государь тихо и крадучись, по глухому ночному часу покинул в Полоцке действующие войска и в сопровождении графа Аракчеева, адмирала Шишкова, министра полиции генерала Балашова и еще нескольких особо доверенных лиц, не сделав никаких распоряжений по армии, отбыл в Москву, а оттуда будто бы намеревается отправиться в Петербург. Спешный отъезд этот, очень похожий на бегство, произвел на армию весьма тягостное впечатление.
Армия Барклая продолжала движение к Витебску. Туда же, намереваясь во что бы то ни стало навязать ему генеральное сражение до подхода Багратиона, а потом навалиться всеми силами и на последнего, устремился Наполеон.
О том, как развиваются события на севере, князь Багратион, продолжающий находиться между двух огней, тяжело и яростно отбивающийся от постоянно наседавшего на него с трех сторон противника и продолжавший продвигаться к востоку, не знал почти ничего. Связь его с 1-й армией в эту пору осуществлялась крайне затруднительно, а чаще совсем отсутствовала. Душу Петра Ивановича обуревали самые мрачные предположения и предчувствия. Поспешного отступления армии Барклая он, как ни старался, не мог постичь. Угрожающее положение, сложившееся на военном театре, не чем иным, как изменою, Багратион объяснить не мог.
Позднее Денис Давыдов прочитает его письма, посланные в эти дни генералу Ермолову, который сохранит их с почтением и бережностью. В этих отрывистых, писанных прямо на марше письмах клокотала болью, обидой и гневом неукротимая и так легко ранимая душа князя Багратиона:
«...России жалко! Войско их шапками бы закидало. Писал я, слезно просил: наступайте, я помогу. Нет! Куда вы бежите? За что вы срамите Россию и армию? Наступайте, ради бога! Ей-богу неприятель места не найдет, куда ретироваться.
Они боятся нас, войско ропщет, и все недовольны. У вас зад был чист и фланги. Зачем побежали? надобно наступать; у вас 100 тысяч. А я бы тогда помог. А то вы побежали; где я вас найду?.. Мы проданы, я вижу, нас ведут на гибель; я не могу равнодушно смотреть. Уже истинно еле дышу от досады, огорчения и смущения».
В другом письме:
«...Министр более не мог меня уже огорчить, как огорчил, и полно! Прощайте. Вам всем Бог поможет, и дай вам Бог все; а мне пора в чужой хижине оплакивать отечество по мудрым распоряжениям иноверцев».
Прочитав эти тревожные и неистово-горькие послания, Денис Давыдов вспомнит, сколь созвучны были в период отступления его собственные мысли и чувства умонастроениям и тягостным предположениям князя Багратиона. И сам он тогда тоже все чаще с непримиримой глухой яростью думал об измене. И не раз на уста его в этой связи невольно явилось имя Барклая-де-Толли...