И вышел, аккуратно затворив за собою дверь.
К вечеру, едва улеглась суматоха с плотниковским экипажем, начальник госпиталя созвал к себе совещание. Судя по его тону, ожидались крупные бои и в связи с этим большие поступления раненых. Готовы ли врачи? Есть ли заминки, неувязки, неполадки? Какие будут вопросы?
Было задано несколько вопросов. Полковник ответил. И, отвечая, почему-то смотрел на Александра Марковича.
— Больше ни у кого вопросов нет? — еще раз спросил полковник.
— У меня лично никаких вопросов не имеется! — подавляя раздражение, подчеркнуто официальным голосом сказал Левин.
Дополнительно начальник госпиталя сообщил, что на помощь извне в дальнейшем рассчитывать будет невозможно. Кто не справится, пусть пеняет на себя. Впрочем, в особых случаях своевременно данные заявки начальников отделений учтутся. У кого имеются такого рода заявки?
И, барабаня по столу пальцами, он исподлобья оглядел своих подчиненных. Потом взгляд его остановился на Левине.
Все молчали. Промолчал и Левин.
— Значит, ясно? — спросил полковник.
— Абсолютно ясно! — ответил Левин и поднялся. Ему было душно и хотелось на воздух. Кроме того, он много ходил сегодня, и, наверное, поэтому в желудке вновь возникло ощущение тяжести. А во время совещания он почувствовал и боли тоже. Вечер был не холодный, уже весенний, но с залива приполз такой густой мозгло-молочный туман, что в двух шагах совершенно ничего не было видно. Опираясь на палку, Левин постоял на крыльце, потом сел на скамеечку, сделанную Жакомбаем еще прошлым летом, и стал вглядываться в белую пелену, плотно облепившую весь городок.
Ощущение тяжести прошло, дышать стало легче, и на мгновение он вдруг почувствовал себя молодым, здоровым, веселым, таким, что ему и черт не брат и море по колено. «А что, — подумал он, — я и в самом деле не очень стар! Вот кончится война, поеду на юг, буду купаться в теплом море, пить кислое вино, есть виноград. И вернусь загорелым, черным, таким, что меня никто не узнает».
— Отдыхаете? — спросил кто-то из тумана. Голос был знакомый, но он не узнал его сразу. И ответил осторожно:
— Отдыхаю. А кто это?
— Вольнонаемный! — ответил голос, и Александр Маркович почувствовал, что человек, который подходил к нему из влажной белой тьмы, пьян.
Синяя лампочка над крыльцом госпиталя на одно мгновение осветила длинный белый нос кока Онуфрия, и вновь лицо его исчезло в тумане.
— Разрешите обратиться? — спросил кок Онуфрий. Левин вздохнул и разрешил. Если бы он был волевым командиром, он прогнал бы Онуфрия вон.
— Разрешите сесть? — спросил опять Онуфрий.
И сесть тоже Левин разрешил, обругав предварительно себя за то, что распускает людей. Помолчали. Руководящий повертелся на скамейке и вздохнул два раза. «Сейчас храпеть будет, — почему-то подумал Левин. — Вот и хорошо. Он уснет, а я уйду».
— Обидели вы меня, товарищ подполковник, — еще раз вздохнув, сказал кок, и в голосе его Левин услышал не обиду, но злобу, ничем не сдерживаемую, давящую.
Стараясь не поддаваться этому тону, он ответил почти шутливо:
— Не понравилось дрова колоть?
Кок молчал. От залива потянуло холодом, Левин поднял воротник реглана.
— Не понравилось, — с вызовом сказал кок. — А чего тут нравиться? Даже интересно — чего же тут может нравиться?
— С горя и напились? — спросил Левин и сразу же почувствовал, что этого вопроса задавать не следовало.
— Я не напился, а выпил, — сказал Онуфрий. — Это две разницы — напиться и выпить. Почему не выпить, если отгульный день? Вполне можно выпить. И безобразия я никакого не делаю. Сижу себе тихо, покуриваю. Может, вы желаете закурить?
Левин не ответил.
— Не желаете? Пожалуйста, если не желаете, я со своим табаком не лезу. А что обидно, товарищ подполковник, то обидно. На всех угодить невозможно. Который человек больной, ему что ни подашь — все трава. Больной человек никакого вкуса не имеет, у него температура, и ему только пить подавай — воды. Думаете, я не понимаю? Я никакой не кашевар, я, извините, в старом Петрограде в ресторане «Олень» работал, не скажу что шефом, но именно помощником работал и все своими руками делал. Я, товарищ подполковник, любое блюдо могу подать и любой соус изготовить. Например, соус кумберлен — кто приготовит? Я. Или тартар к лососинке — пожалуйста, или бешемель для курочки. Да что говорить — филе миньон, пожалуйста, с грибками и почечками, консоме, претаньерчик, бульон с пашотом, борщок с ушками, селяночку по-купечески — отчего не сделать? Или, допустим, дичь, или жиго баранье, или десерт любой — пожалуйста. А тут — здрасте — не угодил. Сержанту, понимаете, Ноздрюшкину да солдату Понюшкину не угодил! А тот Ноздрюшкин со своим Понюшкиным — чего понимают? Картошки с салом да сало с картошками — вот и все их понимание!
— А знаете, Онуфрий Гаврилович, — вдруг перебил Левин, — нет ничего хуже вот этакого лакейского пренебрежения к Ноздрюшкину и Понюшкину. Вы что — людей презираете, что они не знают, какой это такой соус кумберлен? Ну, и я не знаю, что такое соус кумберлен.
— Не знаете?
— Не знаю.
— А когда не знаете, — сказал Онуфрий, — когда не знаете…
И замолчал.
Потом усмехнулся и вновь заговорил, жадно посасывая свою самокрутку.
— Никто не знает, а все указывают. Каждый человек указывает, и даже некоторые берут и наказывают. Не понравился руководящий Ноздрюшкину с Понюшкиным. Не угодил. Они хотя и больные, но они указывают, они командуют, они жалобы предъявляют. Как же это понять, товарищ подполковник?
— А так и понять, — спокойно ответил Александр Маркович, — так и понять, что там, у вашего ресторатора, на всех ваших нэпманов вы работали старательно, работой интересовались, а тут, на наших солдат и матросов, на наших офицеров, работаете из рук вон плохо, варите такую дрянь, что в рот взять невозможно, да еще и презираете людей, проливших за родину свою кровь, называете их Ноздрюшкиными и Понюшкиными… От пищи вашей воротит…
— Кого же это воротит? — чуть наклонившись к Левину, спросил Онуфрий. — Раненых? Так ведь им что ни подай, все едино жрать не станут. Им все поперек глотки…
— Неправда, я тоже пробую…
— Вы?
— Я!
— А вы-то, извиняюсь, здоровый? — еще ближе наклонившись к Левину, спросил Онуфрий. — Если уже откровенно говорить, то и вы не очень здоровый.
— Позвольте…
— Чего ж тут позволять, товарищ подполковник, когда вы вовсе нездоровый человек, и всем это известно. Вы на себя посмотрите, как вас совершенно невозможно даже узнать.
Левин отстранился от Онуфрия, почувствовал, что надо уйти, но не ушел.
— Я действительно болен, — сухо сказал он, — но тем не менее всегда и безошибочно отличал вашу кухню от кухни вашего помощника Сахарова, и притом в невыгодную для вас сторону. Сахаров хоть и обыкновенный флотский кок и кумберлена не знает, однако он человек, а вы… дурной человек. Что же касается до меня, то предупреждаю вас, что теперь мне сделали операцию, и пока я еще на диете, но в ближайшее время я буду снимать пробы со всего вами изготовляемого, и буду строго взыскивать.
— В ближайшее время? — с сочувствием и интересом спросил Онуфрий.
— Да, в ближайшее, — не совсем уверенно повторил Александр Маркович.
Онуфрий усмехнулся и покрутил головой.
— Что же вы видите в этом смешного? — сухо и строго спросил Левин. Сердце его билось учащенно.
— Смешного ничего, — произнес Онуфрий. — Но только пробы вам снимать нельзя. Надо вам себя беречь, а не пробы снимать. Не такое теперь время вашей жизни, чтобы снимать пробы.
— Какое же это такое время моей жизни? — спросил Левин и услышал, что голос у него сухой и строгий.
— А вы не знаете?
— Мне неизвестно, о чем вы говорите.
— Скрыли от вас, — сказал Онуфрий, — чтобы, значит, не волновались вы. А того не понимают, что для вашего здоровья надо в постели лежать, а не по госпиталю от подвала до операционной бегать, того не понимают, что при вашем характере вы в месяц кончитесь, потому что нервничаете вы сильно и все до самого сердца принимаете. Вам и пробы снять надо, и белье госпитальное до вас касается, и операции, само собою, и лечение…