Эта проблема соотношения реальной жизни и ее воплощения в произведении всегда занимала критиков, изучавших творчество Хемингуэя, давая повод для множества превратных толкований, сводившихся зачастую к полному отождествлению автора с его героями.
Уже после смерти Хемингуэя друг его молодости американский прогрессивный поэт Арчибальд Мак-Лиш в своих воспоминаниях дал очень верный ключ к пониманию этой проблемы жизни и творчества Хемингуэя. «Писателей обычно судят по их творчеству, — писал Мак-Лиш, — но жизнь Хемингуэя с такой угрожающей силой врывается в его творчество, что критики никак не могут сойтись в своих мнениях… Они неправильно понимают взаимоотношения между задачей писателя и его жизнью. Они считают жизнь и творчество различными и даже противоречащими вещами. Критик осуждающий полагает, что жизнь Хемингуэя была предательством по отношению к его обязанностям — вы не должны часами сражаться с марлином и смотреть, как убивают 1500 быков, если вы серьезно относитесь к своему писательскому мастерству. Восторженный критик думает об обязанностях как о побочных явлениях по отношению к жизни — вы застрелили гризли, а потом вы напишете об этом. Никто из них не понимает простого факта, что творчество — настоящее творчество — не является простым производным от отдельного изолированного опыта и не является изолированным созданием изолированного человека».
Хемингуэй продолжал писать биографию своего героя Ника Адамса. В тот год были написаны рассказ «Индейский поселок», рассказ «Доктор и его жена», в котором, помимо отца и матери, он вывел в качестве третьего действующего лица своего старого знакомца по индейскому поселку Дика Боултона, отца Труди, и упомянул Билли Тэйбшо, рассказы «На Биг-Ривер» и «Кросс по снегу». Последний рассказ был навеян воспоминаниями о поездках в Шварцвальд и катании на лыжах с гор. В этом рассказе слышны отклики настроений Хемингуэя прошлого, 1923 года, когда ему и Хэдли предстояло возвращаться в Канаду.
«— Что, Эллен ждет ребенка? — спросил Джордж, отделившись от стены и тоже ставя локти на стол.
— Да.
— Скоро?
— В конце лета.
— Ты рад?
— Да. Теперь рад.
— Вы вернетесь в Штаты?
— Очевидно.
— Тебе хочется?
— Нет.
— А Эллен?
— Тоже нет.
Джордж помолчал. Он смотрел на пустую бутылку и на пустые стаканы.
— Скверно, да? — спросил он.
— Нет, ничего, — ответил Ник».
Примерно в это же время Хемингуэй написал рассказ «Мистер и миссис Эллиот», открывавший новую тему в его творчестве — тему американских экспатриантов, обосновавшихся во Франции. Здесь прозвучали отголоски того иронического, даже презрительного отношения к состоятельным американцам, из снобизма занимающимся литературой, которым была пронизана одна из первых его парижских статей в «Стар уикли» в 1922 году, «Американская богема в Париже», и которое потом нашло свое законченное выражение в образе Роберта Кона в романе «И восходит солнце». Хемингуэй в этом рассказе создал характерный тип американского так называемого «интеллектуала», взращенного пуританской средой, поиздевался над их инфантилизмом в жизни и дилетантизмом в литературе.
О своем герое Хемингуэй писал так:
«Он был поэтом и имел около десяти тысяч долларов годового дохода. Он писал очень длинные стихотворения и очень быстро. Ему было двадцать пять лет, и он ни разу не спал с женщиной до того, как женился на миссис Эллиот. Он хотел остаться чистым, чтобы принести своей жене ту же душевную и телесную чистоту, какую ожидал найти в ней. Про себя он называл это — вести нравственную жизнь. Он несколько раз был влюблен до того, как поцеловал миссис Эллиот, и рано или поздно сообщал каждой девушке, что до сих пор хранит целомудрие. После этого почти все они переставали им интересоваться».
Не без влияния уроков мисс Стайн Хемингуэй на протяжении всего рассказа обыгрывал, добиваясь каждый раз нового иронического эффекта, фразу: «Мистер и миссис Эллиот очень старались иметь ребенка».
Коротко, достигая максимальной выразительности, воссоздавал Хемингуэй пустую и бессодержательную жизнь, которую вели эти американцы во Франции, их стремление быть все время на людях, потому что сами они себе неинтересны. Не забыл он подчеркнуть и тот характерный факт, что мистер Эллиот собирался издавать книгу стихов за свой собственный счет. Печальным аккордом этой жизни звучала последняя фраза, завершавшая рассказ:
«Вечером они все вместе обедали в саду под платаном; дул горячий вечерний ветер, Эллиот пил белое вино, миссис Эллиот и подруга разговаривали, и все они были вполне счастливы».
Этот рассказ был напечатан в осеннем номере журнала Маргарет Андерсон «Литл ревью».
Хемингуэй много работал, однако до сих пор ему удавалось только изредка печататься в маленьких парижских журналах, издававшихся на английском языке, которые платили ничтожно малый гонорар, да в немецком «Квершнитте». Редакции американских журналов, куда он посылал свои рассказы, по-прежнему возвращали их с отказами. Жить было очень трудно.
«С точки зрения любых норм мы по-прежнему были очень бедны, и я все еще, чтобы немного сэкономить, говорил жене, что приглашен на обед, а потом два часа гулял в Люксембургском саду и, вернувшись, рассказывал ей, как великолепен был обед. Если не обедать, когда тебе двадцать пять и ты сложен как тяжеловес, голод становится нестерпимым. Но голод обостряет восприятие, и я заметил, что многие люди, о которых я писал, имели волчий аппетит, любили хорошо поесть и в подавляющем большинстве всегда были не прочь выпить».
Во время своих голодных прогулок по Люксембургскому саду Хемингуэй обычно проходил мимо недавно поставленного здесь бюста Флобера, о котором впоследствии писал: «Того, в кого мы верили, кого любили, не помышляя о критике». Он преклонялся перед самодисциплиной Флобера и часто говорил о его примере. Американский поэт Джон Бишоп, вспоминая о своих парижских встречах с Хемингуэем, писал, что больше, чем у кого-либо из других писателей, Хемингуэй учился у Флобера, учился его самодисциплине.
Никакая бедность не могла заставить Хемингуэя пойти против своей писательской совести и начать писать ради денег. В «Празднике, который всегда с тобой» он писал:
«Я знал, что должен написать роман, но эта задача казалась непосильной, раз мне с трудом давались даже абзацы, которые были лишь выжимкой того, из чего делаются романы. Нужно было попробовать писать более длинные рассказы, словно тренируясь к бегу на более длинную дистанцию. Когда я писал свой роман, тот, который украли с чемоданом на Лионском вокзале, я еще не утратил лирической легкости юности, такой же непрочной и обманчивой, как сама юность. Я понимал, что, быть может, и хорошо, что этот роман пропал, но понимал и другое: я должен написать новый. Но начну я его лишь тогда, когда уже не смогу больше откладывать. Будь я проклят, если напишу роман только ради того, чтобы обедать каждый день! Я начну его, когда не смогу заниматься ничем другим и иного выбора у меня не будет.
Пусть потребность становится все настоятельнее. А тем временем я напишу длинный рассказ о том, что знаю лучше всего».
В этом отрывке все важно — и понимание того, что утрата рукописей, написанных им в Северном Мичигане, в Чикаго и в первый год жизни в Париже, быть может, полезна для его писательской биографии, потому что после ему пришлось садиться перед чистым листом бумаги уже более зрелым, и глубокая убежденность, что начинать писать новое произведение он должен только тогда, когда почувствует в этом внутреннюю необходимость. «Будь я проклят, если напишу роман только ради того, чтобы обедать каждый день!»
Он предпочитал отправиться в гимнастический зал на улице Понтуаз и заработать там по десять франков за раунд, выступая партнером для тренирующихся профессиональных боксеров-тяжеловесов. Или поехать на скачки в Отейл или Энгиен и поставить там какие-нибудь деньги на приглянувшуюся лошадь. Случалось выигрывать.
На литературных чаепитиях у Ф. М. Форда Эрнест познакомился и даже подружился с молодым американцем Гарольдом Лебом, сыном известного банкира, партнера богатейшего банкирского дома «Кун и Леб». По матери Гарольд Леб был родственником миллионеров Гугенхеймов и Ротшильдов. Он окончил Принстонский университет и хотел посвятить себя литературе, в США он выпускал эстетский журнальчик под названием «Брум» («Метла»).