Ночевал Локотков в лесу, в сырости и в слякоти. И почему-то сквозь тяжелый, беспокойный сон вспоминались ему строчки:
Как дело измены, как совесть тирана,
Осенняя ночка темна.
Впрочем, он почти глаз не сомкнул в эту длинную ночь. Так, проваливался на мгновения и вновь вслушивался тревожно в таинственную жизнь осеннего леса, густого осинника и вспоминал почему-то, вспоминал самое трудное и горькое в своей жизни, как, например, перед вылетом на выполнение первого задания, когда просидел он более полусуток в приемной своего наибольшего начальника. Тот был до того беспредельно занят, что адъютант даже не смел ему доложить о кротко дремлющем в уголке возле шкафа никому не известном Иване Егоровиче. Потом начальник прилег отдохнуть – «прижать ухо минуток на триста», по его выражению, Локотков все подремывал. Наконец про него вспомнили и впустили. Начальник, поигрывая косматой бровью, из рассеянности или для соблюдения субординации не пригласив старшего лейтенанта сесть, протянул ему через стол листовку, в которой геббельсовские сочинители сообщали о ликвидации всех разрозненных групп и группочек на территории Псковской области. И еще про то, что некоторые сдавались сами со знаменами, оркестрами и командирами.
– Побрехушки, – спокойно сказал Локотков и вернул своему наибольшему геббельсовское изделие.
Начальство еще поиграло массивной бровью. Игра эта означала его полнейшую осведомленность. А также и то, что он хоть и знает, но не скажет.
– А не влопаешься в ловушку?
– Мне в ловушку никак нельзя, – со вздохом произнес Иван Егорович. – Я чекист и предпочитаю в свои ловушки фашистов заманивать…
Закурив «Северную Пальмиру», начальство проинструктировало Ивана Егоровича в том смысле, как Локоткову следует выстрелить себе в висок, если все-таки он «влопается». И это поучение старший лейтенант выслушал молча. И ушел после слов насчет того, что «может быть свободным». Впрочем, начальство за эту фразу он не осудил: тот ведь уже говорил по телефону и, при высокой своей ответственности, не обязан был находить подходящие формулировки для каждого старшего лейтенанта. А может быть, такая манера провожать на задание соответствовала авторитету наибольшего. Ведь не пожимать же руку всем многочисленным своим подчиненным, отправляющимся на задания, тут и рука не выдержит, кто же тогда станет подписывать важные бумаги?
На аэродром по тихому, сосредоточенному, хмурому Ленинграду Локотков ехал со своим дружком и в некотором смысле учителем Михаилом Ивановичем. Старая «эмка» ползла медленно, мотор чихал и захлебывался. Оба друга были людьми в высшей степени скромными, и потому в назначенном месте Иван Егорович получил продовольствие только лишь сухарями и сахаром: ни консервов, ни концентратов, ни сала ему не дали. Михаил Иванович распалился на несправедливость, но ввиду того, что сказать, куда именно и зачем отправляется Локотков, не мог, то так и кончилось – сухарями и кульком рафинада.
– Ничего, были бы кости, а мясо нарастет! – утешился Локотков.
– Насчет костей у тебя хорошо, – поддержал Михаил Иванович. – Вернешься, я из них недодачу выбью, ты имей в виду!
Локотков улыбнулся:
– Как же, ты выбьешь!
На аэродроме, аккуратно пережевывая сухари, они в осторожных выражениях поговорили о том, что, когда человек отправляется на особое задание, его бы надо снабжать повнимательнее.
– Но с другой стороны, если вдуматься, – сказал Локотков, – то на войне все задания особые.
Михаил Иванович не согласился:
– Твое, Иван Егорович, среди особых особое. Твое задание – людей выводить, спасать. Там не десятки, там народу много, и одна у них надежда – на тебя. Ты в полной форме должен быть, там и топи, и фрицы поблизости, там тяжело, Иван Егорович…
– А есть где полегче? – со вздохом спросил Локотков. – Впрочем, наверное, есть. Но опять же, совесть…
И сконфузился, словно сказал что-то совсем излишнее.
– Неполадок тут еще хватает, – сказал Михаил Иванович и отказался от второго сухаря. – Девчонку тут одну недавно я отправлял, так потеряла она продовольствие. Хорошая девочка, идейная. Ждать отказалась. А представляешь – там, на временно оккупированной территории, из-за такой бюрократии что может сделаться? Какое горе?
Подошел пилот, спросил, небрежно козырнув:
– Кто идет в рейс?
– Вот он, – сказал про друга Михаил Иванович.
– Парашютным мастерством владеете?
– А ты мне, друг-товарищ, покажи, чего там дергать, – сказал, вставая, Локотков. Он еще дожевывал свой сухарь и хрупал сахаром. – Небось наука не такая уж мудрая.
Пилот показал, Иван Егорович понял. Под рев мотора Локотков обнялся с Михаилом Ивановичем. И те слова, которые должно было сказать наибольшее начальство, тут сказал Михаил Иванович.
– Надеемся на тебя, – закричал в ухо Локоткову Михаил Иванович, – давай, Ваня, покажи на деле, что такое государственная безопасность!
Через пятьдесят пять минут лету Локотков осуществил свой первый, не по собственной воле затяжной прыжок: спервоначалу не за то потянул.
Но и здесь самообладание не оставило его, он разобрался, и когда очухался от непривычных ощущений парящей птицы, то сразу оказался в объятиях измученных лишениями окруженцев.
Посидели, поговорили, обсудили обстановку. А не более как через час колонна уже была на марше. Сильный и крепкий в кости, молчаливый и голодный, охотник и рыболов, знающий Псковщину, как свою комнату, Локотков вывел без потерь на соединение с Красной Армией эту группу и уже опытным парашютистом прыгнул в другую, потом в третью, коротко представляясь каждый раз старшему начальнику. И слова «государственная безопасность» в этих мокрых и холодных осенних лесах, в болотах и топях, среди замученных людей звучали совсем по-особому, звучали так, что этот костистый, с ввалившимися глазницами солдат есть особый представитель, уполномоченный государством обезопасить воинов от нависшей над ними жестокой гибели.
Так, раз за разом спрыгивал к окруженцам старший лейтенант Локотков, а когда вывел всех, то доложился по начальству и на вопрос о том, кто там и как готовился к капитуляции, коротко ответил:
– Такие явления не наблюдал ни разу.
– Может, плохо наблюдали, оттого и такие явления «не наблюдали»?
И наибольший опять повел своей косматой бровью и выразил лицом привычное: «Я-то знаю, да не скажу!»
Иван Егорович смолчал.
Наибольший был и прыток, и дотошен.
– Ищущий обрящет! – любил говаривать он в ту пору, расхаживая по своему кабинету и вглядываясь в зеркального блеска носки собственных сапог. Твердо и неукоснительно верил этот ферт в то, что если только изменников тщательно искать, то они непременно отыщутся. И Локоткову он сказал, что-де «ищущий обрящет», ответное же его молчание принял как знак согласия, потому что какой же старший лейтенант посмеет иметь свое мнение, противное мнению главного начальника? А начальник еще походил и несколько раз выразил свои твердые взгляды на то, что все наши неуспехи на фронтах происходят исключительно по причинам ротозейства таких «работничков», как Локотков, которые не желают «профилактировать» язву предательств и измен. И привел некий авиационный пример, к которому Иван Егорович не имел ни малейшего отношения.
– При чем тут измена, когда у них бронеспинка? – возразил начальнику Локотков. – Наш в него бьет, попадает, а впечатления никакого.
– Вы так предполагаете? – спросил начальник, внезапно остановившись против старшего лейтенанта. – Или это геббельсовская брехня у вас на языке?
«Вот и все! – со скукой и томлением подумал Локотков. – Сейчас он меня навсегда приберет».
Но к счастью Локоткова, и на этот раз зазвонил самый главный телефон, по которому бровастый начальник докладывал почти всегда стоя, и Ивану Егоровичу махнули рукой, чтобы уходил.
С трудом ступая опухшими в болотах ногами по непривычному паркету, Локотков, разумеется, не замедлил с уходом, думая о том, как бы сделать, чтобы более на глаза никому не попадаться, а то вдруг и посадит для ради страха божия, а потом и доказывай свою невиновность согласно господствующей юридической доктрине.