Высокий армейский врач с тщательным пробором и в очень хорошо сшитом кителе теперь стоял рядом с Харламовым. Длинное розовое, холеное его лицо улыбалось высокомерно, он все порывался что-то еще сказать, но Богословский не давал ему. Харламов тоже встал и зазвонил в медный колокольчик, тем не менее Богословский не замолчал, а стал говорить еще энергичнее и громче, чем раньше. Высокий с пробором, как бы извиняясь за Богословского, развел руками и сел, а Харламов отдал колокольчик и список ораторов Мордвинову и не торопясь ушел в таинственную глубину сада испанского гранда, где все было отлично слышно, но откуда не надо было ничем руководить.
– Что случилось, я прослушал? – спросил Володя шепотом у Ашхен.
Та, тоже шепотом, ответила ему, что Богословский из-за отсутствия марли у себя в госпиталях стал искать заменители и, вспомнив деревенское детство, пустил в ход солому, из которой легкораненые плетут лангеты, как он сам когда-то в деревне плел на продажу всяким «паничам» и «барышням» сумочки и портсигарчики. Эти лангеты он прокладывает гипсовой кашицей, иммобилизованные таким образом конечности выдерживают транспортировку даже в Сибирь.
В это самое время Николай Евгеньевич, тяжело хромая, подошел к школьной доске, которая стояла у фонтана, и мелом быстро стал набрасывать чертежики своих лангеток.
– А солому где берете? – спросил кто-то из первого ряда.
– У колхозниц вологодских. Мы же тыловики, – не оборачиваясь от доски, ответил Богословский. – Выезжаем на дровнях, если больные случаются, посмотрим, помощь окажем, потом соломки и попросим…
– У них у самих с соломой трудно, – сказал военный с прибором из президиума. – Это бестактно – такого рода наезды.
– Вот мои лангеты, – сказал Богословский, щегольским жестом бросая мел. – Масштаб я написал в левом верхнем углу. Прошу, как говорится, любить и жаловать. А что касается до бестактностей, – медленно произнес он, поворачиваясь боком к столу президиума, – и разных других ваших реплик, Зиновий Ромуальдович, то эти слова не подходят, когда речь идет о вспоможении раненому. Русский мужик и баба русская исстари своему солдату не пожалеют ничего. Он в честном бою, этот солдат, за свою родину-мать ранен, так о каких же бестактностях может идти речь?
В зале с треском зааплодировали.
– Я еще не все сказал, – подняв большую руку, сурово и даже свирепо произнес Богословский. – Я насчет нехватки марли толком не ответил. Тут меня Зиновий Ромуальдович, в ведении которого, кстати, находится докладывайте вышестоящим лицам, попрекнул в том, что я, видите ли, часто ругаюсь на отсутствие марли. Не знаю, куда делась марля, для моих раненых предназначенная; может быть, и впрямь существуют «трудности», о которых тут упоминалось. Но ведь я не жалуюсь. Я выход предлагаю, экономию, я как коммунист и старый врач действую. Я за свою длинную жизнь один вывод для себя сделал совершенно неоспоримый: работать надо не на начальство, а на народ. Иммобилизованные нашими лангетками конечности раненых солдат и офицеров покойно едут сейчас в далекие тыловые госпитали, – думаю я, дорогие товарищи, что это и есть для нас честь и награда. И еще одно чуть не забыл. Про веревочку нашу вам доложу. Мы в наших госпиталях…
И, сердито отмахнувшись от вновь прокатившихся по залу аплодисментов, Богословский опять пошел к доске и рассказал про «веревочку», которой у них пользуются для остановки внезапных вторичных кровотечений, про «палочку-выручалочку», которой эта веревочка «эдак вот, таким манером» закручивается, а с «веревочки» без всякой видимой связи съехал на сшивание костей и на вопрос сохранения конечностей. Было видно, что Богословскому есть что сказать, что он хочет поделиться всем найденным, придуманным, изобретенным, что он торопится успеть объяснить, как именно пользоваться его находками и придумками, потому что твердо убежден – это нужно всем. И эти лангетки, «веревочки», «палочки-выручалочки» действительно были нужны всем , весь зал шелестел листами тетрадок и блокнотов, записывая необходимейшие в повседневной жизни войны маленькие открытия деревенского доктора.
Но не только этими открытиями занимался Богословский.
Под легкий и сочувствующий смех докторов в зале Николай Евгеньевич чуть-чуть, умненько и хитренько, никого не обижая, и даже с реверансами, прошелся по поводу некоторых инструкций, и в частности по поводу инструкции, предусматривающей настоятельную необходимость ампутировать ногу при резекции бедренной кости свыше семи сантиметров.
– В нашей Вологде мы иногда нарушаем сию инструкцию, нехорошо, конечно, виноваты, признаем себя полностью виновными, – не без юмора, хоть и сердито, сказал он, – допускаем резекцию до десяти-двенадцати, в двух случаях даже до девятнадцати сантиметров, но ножки, благодаря этим ошибкам, этим нарушениям, этим нашим промахам, ножки раненым сохраняем и, как говорится, впредь сохранять будем…
В это самое время из-за испанского таинственного дерева, осыпанного синими и багровыми цветами, медленно вышел, аплодируя Богословскому, академик, главный хирург, генерал-лейтенант, один из тех докторов, имя которых не забывает человечество.
Знаменитый доктор шел медленно, и весь зал видел, как весело блестели его глаза на крупном и несколько отекшем лице римского патриция, когда остановился он у доски, где Богословский посильно «художественно» изобразил «веревочку» с «палочкой-выручалочкой» и иные мелкие свои изобретения. Заложив руки за спину, главный хирург долго и внимательно разглядывал «картинки» Богословского, потом, обернувшись к конференции, чуть насупился, раздумывая, и вдруг улыбнулся той своей улыбкой, о которой даже злейшие хулители главного хирурга отзывались как о «пленительной и всепокоряющей». И, улыбаясь, спросил полным, звучным и низким голосом:
– Ну как, товарищи доктора? Есть еще порох в пороховницах? Не мертвыми инструкциями живем? Умеем и авторитетнейшим подписям пилюлю поднести?
Богословский покраснел пятнами, даже бритая голова его стала ярко-розовой; главный хирург подошел к нему вплотную, нежно и осторожно дотронулся до его локтя и заговорил с конференцией, словно она была один человек – близкий ему друг, товарищ юности, однокашник.
– Я ведь все слышал. И про солому слышал, и про веревочку, и про палочку-выручалочку, и про иные прочие открытия и изобретения нашего Николая Евгеньевича. Я за этим громадным деревом, сшитым из мануфактуры, стоял, опоздать пришлось, ну и неловко было нарушать порядок. Да вот не выдержал, нарушил, даже сам не заметил, как тут очутился, на сцене. Прошу прощения. И не могу не отметить то, что особым образом порадовало меня. Широта души таких людей, как наш Николай Евгеньевич. Ведь он для чего приехал, для чего выступил? Скорее отдать всем свое. Незамедлительно! Он, докладывая вам, очень частил, эдакую даже дробь пускал барабанную, чтобы в регламент уложить все то, что он нам доставил. И время чтобы не отнимать. Согласны? А теперь то, что я доверительно хочу вам сказать, сообщить, поделиться своим личным мнением. Я бы, как таковой, за эту солому, и за веревочку, и за прочие, как сам подполковник Богословский выражается, ученую бы степень дал. Мы же с вами статистику слышали, скромнейшую статистику: тысячи жизней. Так как же это получается, как же это понять, что Богословский наш продолжает быть просто врачом? Кто мне на этот вопрос может ответить?
Знаменитая пленительная улыбка внезапно исчезла с лица патриция, темные большие глаза зло блеснули, правую руку главный хирург сжал в кулак и, ударив этим кулаком воздух перед собой, словно приказал:
– Пробивать надо! Пробивать надо все эти различные, почтеннейшие, недосягаемые святая святых – наивысшие аттестационные комиссии. Кончать необходимо с этим. Сейчас некогда, воюем, а вот, как наши девушки выражаются, в шесть часов вечера после войны займемся, попросим нашу советскую власть навести порядок в этом поистине больном вопросе. Вот так, Николай Евгеньевич, дорогой наш друг, коллега и учитель!