Литмир - Электронная Библиотека

В годы своего фельдшерства Жовтяк не чурался всего того, на чем можно было «набить руку», в молодости немало оперировал, так что операции, требующие стандартной техники, делал даже с некоторым блеском и щегольством. Но ежели, сохрани бог, нужно было произвести операцию, где в самом ее процессе требовалось точно оценить варианты сложных анатомических отклонений, тогда Жовтяк терялся, путался и умоляющими глазами смотрел на Ивана Дмитриевича Постникова, к которому прилепился и который чем дальше, тем чаще оперировал за своего шефа. С годами жадность Жовтяка к деньгам возросла, он не стыдился за плату класть к себе в клинику больных, предупреждая, что оперировать под его, Жовтяка, руководством будет Иван Дмитриевич. Находясь под наркозом, больной, конечно, не знал, кто и под чьим руководством вскрыл ему брюшину, золотые же руки и великолепное дарование хмурого Ивана Дмитриевича приумножали славу Жовтяка, и гонорар он целиком укладывал в карман, чтобы «лишнего не болтали».

В самые первые дни войны профессор Жовтяк стал лихорадочно готовиться к отъезду, и не столько сам, сколько стал готовить к эвакуации свои «сокровища». Но вдруг понял, что накопленное за все эти годы ему не вывезти. А если и вывезти, то только предав гласности то, что было его тайной. Руки у него опустились, за двое суток размышлений он пожелтел и исхудал. В местных организациях он вкрутил, будто ему телефонировали из Москвы, чтобы с институтом он не эвакуировался, а ждал указаний. В Москву же нажаловался, будто его институт «оставил». Что же касается лихорадочных сборов, то Геннадий Тарасович, внимательно выслушав с десяток сводок, сообщающих о продвижениях немецких армий, собираться и укладываться прекратил и запретил также собираться Постникову.

– Это как же? – зло глядя на Жовтяка, осведомился Постников.

– А так же! Может быть, вам напомнить некоторый факт из вашей биографии?

– Какой такой факт? – бледнея, но все еще глядя в глаза Геннадию Тарасовичу, спросил Постников. – О каком факте вы толкуете?

– Об известном вам гнусном факте.

– Но вы же сами! – воскликнул Постников. – Вы сами порекомендовали мне…

– Это нужно еще доказать, дорогуша Иван Дмитриевич, – сделав благостное выражение лица, произнес Жовтяк. – А кому в эти печальные дни интересно нудное разбирательство? В армию вас, разумеется, при наличии данного факта не возьмут, а возьмут в другое место, откуда вы увидите небо в крупную клетку, или, как еще выражаются заключенные, – я тебя вижу, а ты меня нет. В связи же с различными строгостями вас вполне и расстрелять могут, так что не лезьте на рожон…

Постников, понурившись, ушел. А Жовтяк, как обычно, полаяв собакой, развалился на тахте и предался мечтам: он – русский, беспартийный, профессор. Его знают все. Речи и публичные выступления будут прощены. О всех неблагонадежных, оставшихся в городе, он немедленно, по приходе имперских войск, сообщит куда следует, это приблизит его к немецкому командованию. И тогда он откроет частную клинику. Это будет его клиника, лично его, профессора Жовтяка. К черту операции и связанный с ними риск: оперировать будет Постников, которого и здесь, по второму разу, он приберет к рукам за его деятельность в Красной Армии во время гражданской войны, за его просоветские настроения, да и мало ли еще за что! Был бы, как говорится, человек, а дело найдется. Таким образом, не нужно ему, Жовтяку, расставаться со своей коллекцией, не нужно терпеть различные треволнения, требуется только выждать, а дотоле никому не попадаться на глаза.

И Геннадий Тарасович заболел.

Болел он долго и тяжело, то поправляясь немножечко, то вновь сваливаясь с жесточайшими приступами почечной колики. Будучи врачом, он отлично знал, как это выглядит. В последние дни эвакуации города его видели, потом через вдову попа из Ямской слободы, жадно ожидавшую немцев, он распустил слух, что его убило прямым попаданием бомбы. Собака однако же лаяла и выла в его квартире, где хозяйничала вдова. Жовтяк, дабы не погибнуть при обстреле города, листал русско-немецкий разговорник, засев в глубоком подвале, где хранились теперь все его коллекции.

В день, когда фашисты входили в город, профессор Жовтяк тщательно побрился, надел крахмальную рубашку, светлый костюм, положил в портфель буханку теплого, испеченного вдовою хлеба, серебряную солонку с солью и подносик и отправился переулочками на улицу Ленина к гостинице «Гранд-отель», где, по его представлениям, должна была находиться ставка германского командования.

Но в «Гранд-отель» попала бомба, и отель этот больше не существовал.

На улицах еще стреляли.

Серо-зеленые мотоциклисты в касках, с притороченными к мотоциклеткам пулеметами дважды укладывали профессора Жовтяка на мостовую. И только к вечеру, изодранный, измученный, обожженный жарким солнцем, с пересохшей глоткой, он дождался того часа, когда снизу, от сгоревших складов, двинулась мотопехота.

Спереди в маленьком автомобиле ехал долговязый офицер. Тусклым взглядом усталого и ко всему привыкшего человека оглядывал он задымленные, еще горящие улицы, развороченные, словно с вывалившимися внутренностями дома, – оглядывал то, что было большим, шумным городом и перестало им быть…

Пообчистившись ладонью, поправив шляпу, Жовтяк выложил примятый при падениях хлеб на поднос, кругообразным движением пропихнул в корку солонку, пальцами подсыпал туда соли и вышел на перекресток.

Из маленького автомобильчика Жовтяку крикнули что-то предостерегающее, автоматная очередь просвистела над ним, он присел, шляпа его покатилась по булыжникам мостовой, но автомобильчик все-таки не наехал на Геннадия Тарасовича. Чрезвычайно вежливый юноша, находившийся рядом с обер-лейтенантом Дицем, что-то быстро ему объяснил, солдаты подняли Жовтяка, подали ему шляпу…

Оказалось, что эту воинскую часть, прошедшую от Бреста до берегов Унчи, еще никто никогда не встречал хлебом-солью, и Диц просто не знал, что это такое. Невесть откуда появился кинооператор со своей камерой. Приехал и другой – на мотоциклете. Открылись блокноты, защелкали фотоаппараты, профессор Жовтяк со своей буханкой в этот же день должен был попасть на страницы немецкой прессы. Но так как операторам и фотографам показалось неприличным то, что Жовтяк всего лишь один, то они приказали солдатне снять шлемы и создать за спиной профессора смутный шевелящийся фон…

Обер-лейтенант Диц зевал, операторы требовали повторения встречи. Фантазия их разгорелась, в третий раз Диц должен был пожать Жовтяку руку, а тот взяться за голову, что должно было выражать следующую нехитрую мысль: «Какие ужасы тут без вас происходили, господин обер-лейтенант».

Наконец все кончилось.

Моторизованная часть уехала, Жовтяк остался на перекрестке один.

В это мгновение из развалин дома, где раньше был госбанк, откуда-то сверху прогремела автоматная очередь. Цокая, пули провизжали по булыжнику. И Жовтяк понял – это стреляли в него, стреляли, чтобы убить, уничтожить. Теперь он – изменник, предатель Родины…

И тогда он пополз.

Его не ранили, даже не поцарапали, но он стонал. Ему казалось, что его видят оттуда, из этих выгоревших, озаренных заходящим солнцем окон. Ему казалось, что десятки, нет, сотни холодных и спокойных глаз следят за тем, как он ползет по булыжникам. И казалось, что он уже умер.

Но все-таки он уполз: наверное, у того, кто в него стрелял, кончились патроны. Дома Геннадий Тарасович принял ванну и первый раз за десятки лет не пошутил над поповской вдовой, которая тихо молилась в кухонном углу.

С утра Жовтяк отправился в город.

Но ни обер-лейтенанта Дица, ни состоявшего при нем вежливого переводчика, ни одного из кинооператоров он не нашел. Эта часть проследовала южнее. А в бывшем здании обкома и горкома сновали какие-то совсем незнакомые немцы. Он попробовал объяснить, что он профессор и желает сотрудничать, что он может создать немедленно клинику, что всем сердцем привержен «новому порядку», – его просто выгнали вон. И только в конце сентября ему удалось устроиться главным врачом в маленькой больнице, которую немцы не снабжали ни медикаментами, ни продуктами, ни инвентарем. Постников оперировал, Жовтяк мерз в своем кабинете и боялся. Теперь история с хлебом-солью казалась ему верхом идиотизма. Потом в больнице вспыхнула эпидемия сыпняка, и Геннадия Тарасовича выгнали, обрекли на голодную смерть, в результате стольких лет неусыпного труда, – так он думал нынче, готовя речь, которую он скажет завтра военному коменданту города майору цу Штакельберг унд Вальдек.

46
{"b":"10097","o":1}