И вновь повернулся к пианино:
Помнишь, при нашей разлуке
Ты принесла мне к реке
С лаской своею прощальной…
– Своею – не надо! – велел Володя.
Отодвинув тарелку, он дописывал Варе: «…Ты во всем права, рыжая, я-то знаю, что не могу без тебя жить, знаю всегда, понимаю, но проклятый характер трудно сломить. Вот и теперь почудилось мне предательство – самое страшное преступление, известное мне на нашей планете. Но это только почудилось: если на то пошло, я гораздо более виноват перед тобою, чем ты в чем-либо! Ты ведь его не любишь, ты не ушла с ним от меня, ты осталась, как тебе почудилось, без меня и махнула на все рукой. Я все понимаю, но не всегда вовремя, вот в чем, дружочек мой, несчастье. И слова застревают у меня в горле. Но ты все про меня знаешь – лучше, чем я сам. Это неважно, что сейчас мы опять с тобой расстанемся, мы найдемся, мы не можем не найтись. И выгони взашей своего красавца, хоть это и глупо, но мне он мучителен, и мысли…»
– Письмо на родину? – спросил Петроковский.
– Ага! – сказал Устименко, надписывая номер своей полевой почты на конверте. – Именно на родину! – И осведомился, не слышно ли чего нового.
– Это вы в смысле конвоев?
– Так точно.
– Об этом деле даже сам господь бог знает приблизительно. Или вовсе ничего не знает. Таков закон конвоев.
– А вы на берег не собираетесь?
– Насчет письма-то? Ящик в порту неподалеку – пять минут ходу.
– Что было на ужин? – спросил Лайонел сонным голосом, когда Устименко, отправив письмо, вошел в лазарет. – Пшенная каша?
– Пшенная каша. И какао! И омары, лангусты, устрицы, креветки и что там у вас еще такое аристократическое? Десерты, да, вот что! И кофе с ликерами. Ну, конечно, фрукты.
– Идите к черту, док! Я лежал и думал знаете о чем? Вот мы придем в порт назначения, в Рейкьявик, что ли? Мы придем, и в вашей кают-компании будет накрыт стол на всех тех идиотов, которые к вам явятся, и будет русская икра, и будет водка, и борщ, и блины, все будет. И вы все будете делать вид, что вам на это наплевать, и будете курить толстые русские с золотом папиросы, а коммодор Грейвс из адмиралтейства будет жрать вашу икру ложкой и намекнет вашему капитану, что неплохо бы прихватить с собой банку, и капитан даст. И икру, и водку, и папиросы…
– Ну, даст! – сказал Устименко.
– Но это же глупо!
– Не знаю, – сказал Володя. – Не понимаю, почему глупо? Давайте-ка спать, Лью, уже поздно…
– Все глупо, док, – с тяжелым вздохом пробормотал Лайонел. – Все бесконечно глупо и грязно. Все отвратительно. И знаете, я ужасно устаю думать. Это открытие, которое я сделал с проклятой вонючкой Уордом, и с моим дядюшкой Торпентоу, и со всем вместе, не дает мне покою. Впрочем, вы хотите спать?
– Да, хочу! – сказал Устименко, чтобы Невилл тоже уснул. Но он и не собирался спать – этот летчик, ему хотелось разговаривать. – Завтра! велел Устименко. – Слышите?
– Тогда уколите меня какой-нибудь гадостью, док, потому что я вас замучаю и сам начну к утру кусаться…
Володя вздохнул и пошел кипятить шприц.
А когда они проснулись, конвой был уже в море.
Приняв холодный, крепко секущий тело душ, Володя поднялся на ходовой мостик к Амираджиби, снял с гака запасной бинокль и ахнул – такое зрелище раскинулось перед ним. Под ярким, светло-голубым северным небом, буквально насколько хватало глаз, шли огромные транспорты и мощные военные корабли конвоя. В небе, серебряные под солнцем и черные с теневой стороны, плыли аэростаты воздушного заграждения, а над ними в прозрачной синеве патрулировали этот огромный плавучий город маленькие, проворные истребители.
– Здорово красиво! – неожиданно для себя вслух произнес Устименко.
– Сфотографировать, взять на память и никогда не возвращаться обратно, – брюзгливым голосом ответил Елисбар Шабанович. – Так выражаются одесситы…
Володя взглянул на него и заметил отеки под его глазами, суровый блеск зрачков и усталую сутуловатость плеч.
– Я не люблю разводить панику, – сердито и негромко заговорил Амираджиби, – но надеюсь, это останется между нами. Мы можем иметь веселый кордебалет, если эти пакостники-линкоры, и «Адмирал Шеер», и «Тирпиц», и «Лютцов», и тяжелый крейсер «Адмирал Хиппер», и легкие «Кельн» и «Нюрнберг» со всеми их эсминцами и подлодками выскочат на нас. Представляете?
– Нет! – пожав плечами, сказал Володя. Он действительно не представлял себе, как все это может произойти.
– Короче, будет шумно. И у вас найдется работа.
– Я подготовлен.
– Не сомневаюсь! Но здесь бывает труднее, чем на твердой земле.
– Да, разумеется! – кивнул Володя.
– Особая специфика, – продолжал Амираджиби. – Кроме того, у нас нет манеры бросать судно, пока оно на плаву. Наше правило: бороться до последнего. Но раненые должны быть эвакуированы вовремя. И ваш англичанин, этот пятый граф, – тоже. Вы отвечаете за них за всех. Ясно?
– Есть! – сказал Устименко.
Спускаясь на спардек, Володя вдруг подумал, что Амираджиби разыгрывает его и что все это нарочно, но тотчас же отогнал от себя эту мысль. Все вокруг – и пулеметчики «эрликонов», и артиллеристы, и санинструкторы с сумками, и военный комендант судна – в черной флотской форме, так странно выглядевшей на этом, казалось бы, мирном судне, и каски на людях, и собранность, и подтянутая напряженность – все говорило о том, что «обойтись» никак не может, что это война и быть бою!
Но ветер свистал так вольно и мирно, солнце светило так щедро и весело, Лайонел так радовался, что его опять вынесли на этот соленый, щекочущий ноздри воздух, что военврач Устименко решил «до своего часу» ни о чем военном не думать, а просто наслаждаться жизнью в тех масштабах, которые ему отпущены.
– Будем играть? – со своим прелестно-плутовским выражением спросил Невилл.
– Давайте, лейтенант.
– Но вы старайтесь запомнить, док! А то это бессмысленно – я вас никогда не выучу, если вы будете думать о своей девушке. У вас, кстати, есть девушка?
– Нет! – хмуро ответил Устименко.
– Такой старый, и еще нет.
– А у вас?
– Я не успел, док! Я вообще ничего не успел.
Легкая краска залила его лицо: даже говорить пакости этот военный летчик еще не успел научиться.
– Понимаете, док? Я ходил к ним после гонок на гичках, но из этого совершенно ничего не вышло. Они называли меня «подругой» и затолкали мне силой в рот огромную липкую конфету. А потом я напился – вот и все.
Володя улыбался – такой старый и такой мудрый змий рядом с этим летчиком. Улыбался, смотрел на белесые кудряшки, колеблемые ветром, и думал печально: «Если ты полюбишь, дурачок, то узнаешь, какая это мука. Будешь жить с клином, забитым в душу, и делать при этом веселое лицо».
– В молодости я никогда ничего не успевал, – сказал Невилл. – Я всегда опаздывал. Мне не хватало времени, док, понимаете…
И, махнув рукой с перстнем, он едва слышно засвистал. Это и была их «игра», странная игра, придуманная сэром Лайонелом Невиллом.
– Ну? – спросил он погодя.
– Скрябин! – сказал Володя напряженным голосом.
– Док, вы просто тугоухий. Я повторю.
И он опять засвистал тихонечко и даже подпел, чтобы Володя правильно ответил.
– Ей-богу, Скрябин! – повторил Устименко упрямо.
– Очень лестно, а все-таки это Невилл, «опус 9».
– Здорово похоже на Скрябина.
– Вы думаете? Ну, а это?
Володя слушал с серьезным видом.
– Это уже наверняка Скрябин.
Лайонел захохотал счастливым смехом.
– Это наша летчицкая песенка под названием «Коты на крышах»! Довольно неприличная песня. Ничего вы, док, не понимаете в музыке…
Он все еще смеялся, когда это началось. И не он первый заметил кровь, а Устименко. Она была ярко-алой, и ее хлынуло сразу так много, что Володя растерялся. Вдвоем с чубатым матросом, случившимся поблизости, Володя унес носилки с Лайонелом в лазарет. Невилл затих, глаза его были закрыты. Здесь слышнее дышали судовые машины, или это лопасти винта вращались в холодной морской воде? А за перегородкой, отделяющей лазарет от камбуза, кок жалостно выпевал: