Володя говорил чуть-чуть грустно, и Ганичев перевел разговор.
– Останетесь при моей кафедре после окончания института? – спросил он и по тому, как Володя на него взглянул, уже понял, какой будет ответ.
– А для чего?
– Как это – для чего? – даже растерялся Федор Владимирович. – Кафедра моя…
– Не останусь. Я же не при кафедре хочу существовать, а врачом быть. Ну, как, например, все начинали – и Пров Яковлевич покойный, и Постников, и Виноградов, и Богословский… Так и я хочу…
Ганичеву было неприятно, неспокойно, хотелось, чтобы Володя лучше думал о нем, и потому он сказал:
– Не все начинали одинаково. Я, например, совсем иначе начинал. Хотите, выйдем отсюда – расскажу?
Володя прикрыл труп простыней, Ганичев убрал свои препараты, потянулся, зевнул.
– Я забавно начинал, – произнес он. – Бросил, можете ли себе представить, четвертый курс филологического факультета…
Они вышли в парк, сели на скамью, Ганичев размял толстыми пальцами папиросу, закурил.
Вот уже никак не мог себе представить Володя, что Ганичев учился на филологическом, писал стихи, ритмическую прозу, потом поступил в училище живописи и ваяния, потом в консерваторию.
– Когда же вы медициной стали заниматься? – спросил Володя.
– Двадцати девяти лет от роду, голубчик мой, – сказал Ганичев. – Все бросил: и скульптуру, и сочинение фуг, и дрянные, укачивающего типа стишата свои в космическом стиле, и даже даму сердца, верующую в мои гигантские таланты. Из-за пожарника по фамилии Скрипнюк, а по имени-отчеству – Орест Леонардович. В гражданскую войну, как вам хорошо известно, мой дорогой Киев часто испытывал на себе тяжести вторжений всяких скоропадских, петлюр, белых, немцев и прочее и тому подобное. Ну и все завоеватели непременно по городу стреляли из пушек, очень стреляли и жгли прекрасный наш Киев. А надо заметить, что я квартировал в ту эпоху возле маленькой одной пожарной части и часто с величайшим любопытством смотрел, как на огромные полыхающие пожары, скрипя немазаными колесами, выезжает на лошадях-«шкилетах» наша пожарная команда, состоявшая исключительно из стариков. Стрельба стрельбою, а мои герои-старички под водительством неизменного Скрипнюка – страшный был, кстати, ругатель и водочкой любил себя побаловать, – так вот они в сверкающих медных шлемах эдак картинно мчатся. Тут все в тартарары проваливается, конец света, а они, никому, заметьте, уже не подчиняющиеся, так как в эти часы в городе безвластие, они едут. Очень это меня заинтересовало. А Скрипнюк мне объяснял: «Может быть, там где-либо на пожаре ребеночка вытянуть по дурости не могут или какого безногого вытащить умишки не хватило. Конечно, польза небольшая, но все-таки это есть польза, а не просто свое времяпрепровождение».
Голос Ганичева странно дрогнул, Володе даже показалось, что профессор немного всплакнул.
– Горящей балкой убило впоследствии моего Скрипнюка, – тихо сказал Федор Владимирович. – Удивительно, как повелось среди старой, недоброй памяти российской интеллигенции над профессиями посмеиваться. Непременно кум-пожарник к куфарке ходит – и не кухарка она, а именно «куфарка». Старик мой по молодости тоже к куфаркам захаживал – не дурак был по части донжуанства, но ведь какое сердце человеческое должно было в нем гореть, чтобы я, мужчина уже взрослый, избалованный – родители у меня были люди богатые и ни в чем не отказывали, – так вот, чтобы я всю свою жизнь начал с самого начала. Потому что навсегда запомнил нехитрую, но доказанную мне примером истину о пользе и времяпрепровождении.
– Вот видите! – угрюмо и с каким-то скрытым намеком произнес Володя.
– Что – видите? – обозлился Ганичев.
– Да вот насчет пользы и времяпрепровождения. Выходит, не навсегда запомнили…
– Послушайте, Устименко, – сдерживая себя, сказал Ганичев. – Почему вы все время меня судите? Пользуясь тем, что я к вам хорошо отношусь, вы предъявляете мне совершенно нежизненные требования. В конце концов Степанов знал предмет удовлетворительно и…
– Я ничего не сужу, – с тоской в голосе перебил Володя, – я только думаю все время, понимаете, Федор Владимирович, думаю и думаю, и решил вот, что надо жить так, как Богословский живет, и во многом, не во всем, как Пров Яковлевич жил. И ничего нельзя наполовину – иначе пропадешь! Вы, пожалуйста, не сердитесь на меня, мне самому не легко, но только зачем же вы про Степанова сказали, что он предмет знал удовлетворительно? Что же вы сами о своей науке думаете, о патанатомии, если вам удовлетворительно – достаточно?
– Знаете что? – совсем уже бешеным голосом крикнул Ганичев. – Вы мне просто-напросто надоели! Я не желаю слушать нравоучения от мальчишки! Спокойной ночи!
Я устала от тебя
Он поднялся и ушел, а Володя отправился отыскивать Варвару, чтобы пожаловаться ей на самого себя. Варю он видел теперь редко, ей было чуть-чуть совестно его напряженной внутренней жизни, строгого голоса, недобрых подшучиваний по поводу студии и Эсфирь-Евдокии Мещеряковой-Прусской. Не могла же Варя чувствовать себя вечно виноватой в том, что Афанасий Петрович погиб, а Володя, казалось ей, упрекает ее тем, что она жива, радуется, смеется, репетирует спектакли, купается в Унче, бегает на коньках.
Чего он хотел от нее?
Чего требовал строгий взгляд его таких по-прежнему милых глаз?
Почему только дело, работа должны были внушать уважение?
Нынче она была дома, но собиралась на репетицию.
– Как делишки? – спросил Евгений.
– Только что говорили про тебя с Ганичевым, – ответил Володя. – Я долго убеждал его, что ставить тебе удовлетворительную отметку по патанатомии – неверно.
– Конечно, неверно! – согласился Женя. – Я на отлично вызубрил.
– Патанатомию ты не знаешь, – возразил Устименко. – Провалить тебя надо было, а не действовать под влиянием Тарасыча и других.
– Ты что – очумел? – спросил Евгений.
На улице Варя сказала Володе, что он становится нестерпимо тяжелым человеком – сектантом-самосжигателем. И Женька прав, разговор с Ганичевым – поступок не товарищеский.
Володя не обиделся, только удивился и беспощадно ответил:
– Что ты, Варюха? Разве требовательность – это дурно? Зря – сектант, да еще самосжигатель.
– Ну, просто мучитель.
– Это Женькина точка зрения.
– Не только Женькина!
– Тем более, – зло сказал Володя. – Вы все уже одинаково смотрите на вещи. Помнишь, как на террасе толстый Макавеенко проповедовал смысл жизни? Это ваша общая точка зрения. Надо надеяться, что со временем последует трогательное единение – Женька, ты, спекулянт Додик и та их подруга, которая специализируется на самомассаже. Все вы одна шайка.
– Что? – крикнула она. – Да ты в своем уме?
– В своем! – жестко ответил Володя. – В жизни все низкое начинается с маленьких компромиссиков. С крошечных. Вот такусеньких, как ты выражалась, будучи школьницей. А дальше по восходящей или нисходящей, что тебя больше устраивает, – ты, Евгений, Ганичев, твоя мамаша, Додик…
Он уже не соображал, что он говорит. Его несло. Ведь он пришел к Варе за помощью, за поддержкой, а она оказалась с ними, с его врагами.
– В общем, я устала от тебя, – наконец сказала Варвара. – Прости, очень устала. И от твоих грубостей устала. Кроме того, мне надоели проповедники, среднее образование у меня уже есть, что Волга впадает в Каспийское море – мне известно. А ты, Вовочка, слишком чистенький. Иди своей дорогой, свети другим, сгорай сам, а я пойду своей тропочкой. Будь здоров и расти большой!
Она шмыгнула носом, так ей стало себя жалко и так жалко Володю – он просто не понимал, видимо, о чем она говорила. И она сама толком не разбиралась в своих чувствах, она обиделась, и он должен был попросить у нее извинения, но он только хлопал дурацкими мохнатыми ресницами и молчал. Молчал, как умел это делать только он, а потом повернулся и зашагал в библиотеку, ни разу не оглянувшись.
«Ну, хорошо же!» – решила она. – Ты у меня еще попляшешь!»
Холодный ветер сек ей лицо, она ждала – неужели не обернется? И что это все в конце-то концов такое? Любит он ее или нет? Или уже забыл свое сумасшедшее письмо из Черноярской больницы? Он смотрит на нее как посторонний, ни о чем не спрашивает, а когда она приходит к нему – занимается вдвоем с Пычем. Или его нет дома, или он спит со своими книжками в руках. Что это действительно такое?