Покуда Николай Евгеньевич писал, Володя довольно-таки лихорадочно копался в библиотеке, разместившейся рядом с кабинетом главного врача. В общем, все, что касалось профилактики, ему было известно. Еще раз – проверка сырья по Асколи, и он был совершенно готов.
Во дворе усатый санитар грузил в тележку баки со шлангами, бутыли, оплетенные соломой, зачем-то багор, два топора.
– На этого человека можете вполне положиться, – сказал Богословский, глядя в окно. – Я много лет с ним бок о бок проработал, знаю его и верю ему. Его советов слушайтесь. Предупреждаю также: тамошний деятель Горшков – штука поганая, ядовитая, злобная и вороватая. Чего-то я еще не понимаю, но неспроста он крутит…
Не более как через час Устименко, голодный, усталый, злой и гордый, садился в тележку, запряженную той самой мышастой в яблоках лошадкой, которая привезла его давеча в Черный Яр. День был безветренный, знойный, выжидающе-предгрозовой. Санитар дядя Петя, с пшеничными усами, с лицом старого солдата, солидно перебрав вожжи, крикнул больничному привратнику:
– Эй, Фомочкин, распахивай врата!
Лошадка с места взяла ровной рысью. Володя зашуршал газетой. Мятежники вновь наступали на Бильбао. «Безнаказанный террор фашистской авиации, массовое истребление мирного населения, – читал Устименко. – „Юнкерсы“ уже уничтожили священный город басков Гернику и теперь хотят сделать из Бильбао новую – большую Гернику».
Володя крепко сжал зубы.
«Где ты, отец? Жив ли? И как тебе трудно там, наверное? Из боя в бой, из полета в полет? Ведь не можешь же ты сидеть в кафе, когда делается в мире такое!»
Дядя Петя оказался человеком разговорчивым. Едва выехали за околицу, заговорил и останавливался, только чтобы закурить еще одну душистую самокрутку – с донником.
– Наш Николай Евгеньевич есть явление выдающее, – говорил дядя Петя таким голосом, словно Володя собирался ему возражать. – И мы, младший медперсонал, которые с ним сработавшись, единственно его выдающе оцениваем и ни-ни в обиду не дадим. Вы доктор молодой, приехали-уехали, мы таких навидались и свое слово можем сказать при случайном случае, а он наш. Медицина, конечно, еще не все может свободно решить, но то, что может, то Николай Евгеньевич всесторонне овладевши. Вы доктор молодой, мы таких к пароходу отвозим, часто случается.
– При чем здесь моя молодость? – обиделся наконец Устименко. – А что к пароходу, так ведь я и не доктор, а студент, мне еще институт кончать надо.
– Дело ваше, мы не вмешиваемся, – тем же ровным голосом продолжал дядя Петя, – но мы видим: покрутился у Николая Евгеньевича, поучился, ему даже не поклонился – и тягу. Мы, младший медперсонал, видим. Молчим, конечно, нас не спрашивают, но видеть – нет, не запретишь! И когда партийное собрание бывает – мы свое слово говорим. Партийный?
– Комсомолец.
– Значит, беспартийный. Партийных тайн касаться не будем. Что говорим на закрытых собраниях, то говорим. И никому спросу нет.
Володя вздохнул. Ехали долго, дядя Петя говорил без умолку. Было нестерпимо жарко и душно. За овражками в мареве расплывались избы, на западе уже погромыхивало, оттуда ползла туча.
– Разгонье? – спросил Устименко.
– Оно! – ответил санитар, раскидывая по сторонам пшеничные усы. – Хлебнем с этим Матвеем горя.
– А кто там Матвей?
– Да Горшков же, председатель. Под ярмарку ныне небось с утра пьян.
Горшков действительно был в подпитии. Сидел на завалинке, учил лопоухую, в болячках, собачонку:
– Иси, Тобик! Пиль! Сидеть здесь! Умри!
Взгляд у него был тяжелый, налитой. Рядом, за углом на площади, тюкали молотки – ставилась карусель. Вихрастый, с жирным затылком кооператор командовал возле шатра, к которому приколачивали вывеску: «Закуска, вина, иные изделия». Статный милиционер что-то выговаривал «частному сектору» – старушке с корзиной семечек.
Пузатая молодайка вынесла Горшкову снятого молока, он вынул оттуда длинными пальцами муху, подул, попил, воззрился на Володю.
– Ко мне?
– Если вы Горшков, то к вам, – испытывая неприязнь, как всегда к пьяным, произнес Володя.
– С промкомбинату?
– Нет. У вас в артели обнаружены три случая сибиреязвенной болезни.
– Опять двадцать пять, – вздохнут Горшков. – Одну зануду господа бога прогнал, другой приехал. Тобик, куси его!
Тобик понюхал Володин сапог и улегся.
– Ярмарки завтра не будет! – произнес Володя раздельно и твердо. – Надо расставить людей у околиц. Сейчас же мы начнем дезинфекцию вашей артели, то есть сырья, которое там находится. Кроме того…
– Не пройдет, – ответил Горшков.
– Как так не пройдет?
– А очень просто. Не пройдет, и вся недолга. У нас решение вынесено – мастерские, как очаг и распространитель, спалить. Уже и керосин подвезли, и стружку, и бочки с водой. Бабичев! – вдруг ааорал он статному милиционеру.
Тот подошел, мягко ступая тонкими, шевровыми сапожками.
– Решено палить?
– Решено, – вглядываясь в Володю маслянистыми глазами, ответил Бабичев.
– А они ярмарку запрещают.
Милиционер картинно засмеялся, показывая очень белые, красивые зубы.
– Очаг заразы должен быть уничтожен в своем корне, – сказал он. – Поскольку трупы животных сжигаются, как можно не сжечь шерсть и продукцию, содержащую бактерии! Мы здесь не совсем безграмотные болвашки, мы осведомлены…
Он подмигнул Устименке и добавил по слогам:
– Консуль-ти-ро-вались.
– С кем?
– С кем надо.
– Слушай, Бабичев, – выйдя из-за Володиного плеча, круто заговорил дядя Петя. – Ты нам вола не верти. Я тебя знаю, и ты меня знаешь.
Они померялись взглядами, и Бабичев словно бы скис.
– С кем вы консультировались?
– Председатель беседовал, – кивнул Бабичев на Горшкова. – Я не беседовал.
Он слегка попятился в своих мягких сапожках.
– Погоди, – велел дядя Петя. – У вас ревизия состояния имущества в складах на данный период сделана? Акт составлен?
Володя, раскрыв рот, словно маленький, смотрел на Горшкова. Только теперь Устименко стал догадываться, в чем дело. Горшков облизал губы, приподнялся, снова сел, потом закричал:
– Да ты в уме, черт усатый? Как я могу туды людей допускать, когда там бактерии ваши так и скачут? Укусит ревизора бактерия, кто виноват? Обратно Горшков? Или вы туда пойдете, заразу споймаете – чья ответственность? Моя! Я туды ни души живой не допущу. Все опечатано сургучом в присутствии товарища Бабичева печатью нашей правленческой. Муха не залетит, не то что человек.
Бабичев еще попятился – совсем к площади. Дядя Петя проводил его спокойным, туповатым даже взглядом, потом подмигнул Володе и произнес значительно:
– Ладно, мы люди маленькие, не нам решать. Я тут с тобой посижу в холодке, отдохну, а Владимир Афанасьевич съездит за инструкциями – как жечь. Жечь надо не просто, а по-научному, чтобы было не просто сжигание, а тем самым и сквозная дезинфекция нормалис.
Научный лексикон дяди Пети совершенно покорил пьяного Горшкова. Бурым ртом он стал напевать что-то пронзительно-веселое, а дядя Петя тем временем шептал Володе:
– Тут дело пахнет Уголовным кодексом и юридическим процессом хищников. Вон она как медицина оборачивается, Я человек тертый, догадался и этим нормалисом хапугу добил…
В небе, за ракитами, за добротно выстроенным, совсем новым председателевым домом, ухнул гром. Стало нестерпимо душно, приближалась сухая, пыльная, опасная гроза.
– Садитесь в тележку, – шептал дядя Петя, – дуйте по Старому тракту через мост до самого военного лагеря. Как увидите по правую руку палатки и коновязи – стоп. Спросите военврача товарища Кудимова Егора Степановича. II с конниками – сюда. Иначе все свои амбары пустыми пожгут, ищи потом, куда сибирская язва от нас побежала. И товара на многие тысячи рублей – считай пропащим. И пускай бойца наладят за прокурором или за следователем, за милицией тоже, у нас в Яру конные есть – на страх врагам.
– Чтобы не пристукнули тут вас, дядя Петя! – шепотом предостерег Володя.