Литмир - Электронная Библиотека

В коридоре я спросил:

— Вы там-то будете?

Она улыбнулась.

— А как же, для того и поставлена.

Такой красивой, ладной, спокойной была она, что словно что-то перелилось от нее ко мне, и я уверенно вошел в операционную. Дунаевский в желтых перчатках, в марлевой повязке был с трудом узнаваем, сосредоточен и хмур. Зато облаченная, как и он, Раиса Петровна оставалась такой же, как всегда, и даже чудилось мне, что она улыбается под своей марлевой повязкой. В операционной находилась еще одна сестра, равнодушная Люба. В центре круглая — люстра уже заливала ярким мертвенным светом обитый белой клеенкой операционный стол. Он состоял из трех сочленений. Пока я, выполняя указания Дунаевского, раздевался, а потом и лег на левый бок на этот самый стол, Мария Николаевна тщательно вымыла руки и тоже надела марлевую повязку. Потом она накрыла мне нижнюю часть тела простыней, правый бок чем-то обильно смазывали и протирали. Я почувствовал серию уколов. Понял, что вводят местную анестезию. Все остановилось, появилось какое-то напряжение. Мария Николаевна спросила звучным, несмотря на повязку, голосом:

— Где это вы так загореть успели? Совсем коричневый.

— Да с начала мая в экспедиции был на юге, на Дунае, — с облегчением ответил я.

Через несколько минут услышал голос Дунаевского: «Скальпель», и тут же почувствовал, как по правому боку словно провели гранью горячего утюга. Догадался — разрез. Вскоре последовала новая серия уколов — обезболивающие вводили в разрез, и так несколько раз. Наверное, это удлинило время операции.

Вдруг с легким треском верхняя часть операционного стола ушла из-под моей головы и плеча и куда-то опустилась.

— Закрепить! — тихо приказал Дунаевский, и когда его распоряжение было тут же выполнено, спросил:

— Пульс?

Мария Николаевна сжала мою руку и через минуту сказала: «Норма». Последовала новая серия уколов и команд. Операция продолжалась. Тут стала падать нижняя часть стола, и я почувствовал как что-то изгибается в разрезе. Мария Николаевна подхватила стол, не дала упасть и тут же закрепила. Операция продолжалась. Да, видимо не только пижамы и халаты в корпусе были старыми и изношенными.

— Держите пульс, — через некоторое время приказал Дунаевский. Мария Николаевна села на табуретку возле меня и слегка сжала кисть моей руки. Тут я почувствовал сумасшедшую, неправдоподобную боль, и впился другой рукой в руку Марии Николаевны.

— Восемьдесят, — спокойно сказала она, а через некоторое время: — Девяносто, — потом: — Сто десять. — И, наклонившись к моему уху, прошептала:

— Потерпи, теперь недолго.

— Не отходи от меня, — взмолился я.

— А куда же я денусь, — ответила она ласково.

Вскоре боль и в самом деле стала не такой сильной.

Как я потом узнал, операция продолжалась два часа сорок минут…

Дунаевский поднес к моим глазам окровавленный шарик и спросил:

— Вот он, разбойник. Сохранить для вас на память?

— Зачем? — радостно ответил я, и камень глухо стукнул о дно эмалированной миски.

Дунаевский отошел в сторону, но не садился. К делу приступила Раиса Петровна, как будто подпиливая мне бок какой-то острой пилой. Наконец, по приказу Дунаевского, Мария Николаевна и Люба осторожно переложили меня на каталку и накрыли простыней до самой шеи.

— Спасибо, Лев Исаакович, — проговорил я, но он только устало кивнул. Мария Николаевна повезла каталку по коридору, где я увидел жену. Ей удалось каким-то чудом пройти в коридор. Мы встретились глазами, улыбнулись друг другу, что-то ободряющее друг другу сказали. Я увидел в ее глазах любовь, тревогу, надежду и еще какое-то непонятное, но очень важное чувство.

Мария Николаевна привезла меня в новую послеоперационную палату. Одна, легко и осторожно, переложила навзничь на кровать, приладила катетер, который мне вставили во время операции, теперь уже без повязки, она широко улыбнулась:

— Держись, казак, сеча позади.

Я почувствовал огромную слабость, глухую боль в боку, но был счастлив. Счастлив тем, что увидел жену, тем, что операция прошла благополучно, что сделали ее не под наркозом, что хоть и пришлось потерпеть, но я в полном сознании, меня не мутит и не рвет.

Тут ко мне подошел высокий старик в пижаме с крупными чертами лица. Сверкая лысым черепом и огромными карими глазами, он церемонно раскланялся и представился:

— Марк Соломонович Тильман. Разрешите познакомиться.

— Георгий Борисович Федоров, — стараясь говорить ему в тон, ответил я, невольно улыбнувшись. И тут старик неожиданно хлопнул меня своей лапищей по плечу, да так, что у меня в глазах помутилось от боли в боку, и закричал:

— Ты не волнуйся, Гриша! Я тебе говорю, что все у тебя будет в порядке.

Ну что же, он не ошибся. Только все оказалось не так просто. К вечеру сильно поднялась температура. Держалась она и на другой день. Чтобы не допустить застоя в легких и их воспаления, пришлось поставить банки. Мария Николаевна, хотя это и не входило в ее обязанности, проделала всю эту сложную в моем положении процедуру лишь с малой помощью закрепила меня, обложив со всех сторон подушками в полусидячем положении, поставила на спине десятка полтора банок и держала их, как мне показалось, невыносимо долго. Разрез при этом сильно болел.

А потом вернулась на съемки в Крым жена — ей и так было трудно вырваться, и я почувствовал страшное одиночество и опустошение. Между тем температура, хотя и держалась выше нормы, постепенно стала спадать. Я начал привыкать к своеобразному режиму палаты, к тяжелому, несмотря на открытые окна, воздуху, к ругательствам Павлика, к озабоченности Раисы Петровны при виде моего температурного листка, к девяти уколам в сутки: шести — пенициллина, двум — камфары, и одного в ночь — понтапона. Правда не тогда, когда уколы делала Галя. Привыкнуть к этому не было никакой возможности. После обещания Марии Николаевны подучить Галю я немного воспрянул духом. После ужина, когда еще продолжался длинный летний день, все, кроме нас с Павликом, вышли в сад. Последним выходил мой сосед слева, грузный Дмитрий Антонович. Остановив его движением руки, я сказал:

— Зачем вы называете Мустафу «хурды-мурды»? Это же невежливо и оскорбительно.

— Да брось ты, Борисыч, — почему-то горестно промямлил Дмитрий Антонович, — их всех так зовут.

— Кого это всех? — удивился я. — У нас что ли все Иваны? Да и потом имени такого нет, «хурды-мурды», а зовут его Мустафа, вы и сами знаете.

Черт с ним, — тоскливо сказал Дмитрий Антонович и, нагнувшись к моей кровати, почему-то Шепотом добавил: — Рак почек у меня, Борисыч. И Метастазы по всему телу. А этот, — и он мотнул Еловой в сторону коридора, — только разрезал, поглядел и снова зашил. А теперь мозги пудрит. Ему что до нас?

— Откуда вы про рак знаете? — невольно понизил я голос. Дмитрий Антонович предостерегающе замахал на меня рукой, продолжая тем же горестным шепотом, косясь почему-то в сторону кровати Павлика:

— Да уж знаю. Мне верные люди сказали. А чего и ждать было.

— Верить надо все-таки врачам, Дмитрий Антонович, а не вашим верным людям, — твердо ответил я.

Следующие дни были для меня томительно тяжелыми. Снова сильно подскочила температура. При малейшем движении болел и гноился разрез. Угнетало еще более замкнутое чем обычно выражение лица Льва Исааковича, хотя он не пропускал ни одного обхода и по-прежнему был внимателен к каждому больному. Что с ним происходит, гадали мы все, но ответа не было.

…И вот наступила эта трудная ночь дежурства Гали. Не знаю, сколько времени прошло, но я с некоторой досадой снова увидел перед собой в полутьме белое расплывчатое пятно.

— Ну, чего тебе теперь?

— Мне страшно, — ответила Галя. Таким обезоруживающим и простым был этот ответ, что я сразу же сменил гнев на милость.

— Садись, рассказывай, что там у тебя есть: мама, папа, сестры, братья, где родились, где учились, в кого влюблялись и все такое.

Галя послушно села на табуретку, заговорила сбивчивым горячим шепотом, так что я даже не все слова понимал. Но вот она постепенно успокоилась, да и серый свет занимающегося дня наполнил палату.

47
{"b":"100927","o":1}